Витязь в барсовой шкуре - Руставели Шота. Страница 54

35. Сказ Фатьмы к Автандилу о Нэстан-Дарэджан

Витязь в барсовой шкуре - a07.jpg
Есть у нас обыкновенье, в этом граде в день рожденья
Года нового — забвенье всяких дел, торговли нет.
В путь никто не выезжает. Всяк себя да украшает.
И владыки назначают пышный царственный обед.
Мы идем, народ торговый, ко двору, для встречи новой,
Поднести дары готовы и принять их от царей.
Девять дней звучат кимвалы, тамбурины. Старый, малый.
В мяч играют. Праздник алый. Копья, смех и бег коней.
Муж, Усен мой, над купцами, я над женами, и сами
Все мы знаем, тешась днями, всей согласною толпой.
Те, что бедны и богаты, дар царице, к ней в палаты.
И, весельем все объяты, возвращаемся домой.
Новый год — в лучах денницы. Мы с дарами до царицы.
И она своей сторицей дар дает богатый нам.
Послужили и не служим. Веселимся, а не тужим.
Все друг с дружкой, а не с мужем, забавляемся мы там.
Вечер. Вышла я до сада. Жен купеческих мне надо
Занимать. И нам услада — в пеньи радостных певцов.
Было песен там немало. Как ребенок, я плясала.
Цвет волос я изменяла, облеклась в другой покров.
Были там в саду чертоги, и возвышены и многи.
Стоя в каждом на пороге, можно море созерцать.
И из окон видно море, в голубом его просторе.
Там в веселом разговоре вся в пирушке наша рать.
Все себя там веселили. Пир наш длился в полной силе.
Вдруг, когда мы ели-пили, без причины млею я.
Увидав недомоганье, эти сестры ликованья
Распростились. И молчанье. В сердце сажа — как струя.
В сердце грусть свой мрак внедрила. Вот окно я отворила.
И тоски растущей сила отошла, дышать могу.
Что-то малое, мелькая, зверь ли, птица ли морская,
В море бьется, достигая края волн на берегу.
То, что в дали, с влагой ходкой, было птицей, вблизи четкой
На прибрежьи стало лодкой. Черных два по сторонам
Человека. Лица черны. Вид внимательно-дозорный.
Женский лик меж них, в узорной ткани. Видно все глазам.
Изнутри я наблюдала. Лодка к берегу пристала,
Против сада. Против вала переменный быстрый бег.
Вышли, смотрят, вражья сила их нигде не сторожила.
Все безгласно как могила. Спит и зверь, и человек.
Ларь из лодки вынимали. Крышку бережно снимали.
И в красивейшей печали вышла дева как в мечте.
Изумрудно облаченье. Черной ткани затененье
Вкруг лица. Зари явленье не сравнится в красоте.
Дева лик свой повернула, молний щек ко мне блеснула,
Светом в небо заглянула, в светах тихая гроза.
Я завесой дверь прикрыла, и меня не видно было.
Так лучей горела сила, — я прищурила глаза.
Четырех рабов зову я. Наказав, им говорю я:
«Красоту красот воруя, что индийцы держат здесь?
Тихо, быстро доходите. Не бегите, а скользите.
Продадут, тогда купите. Вот вам клад, отдайте весь.
Если ж нет, их не жалейте. Взять ее, а их убейте.
Сделать ловко все сумейте. Чтоб сюда прийти с луной».
И невольники скользили. Начат торг, не уступили.
Были черные не в силе. Лик у них был очень злой.
Я с высокого предела из окна на них глядела.
Вижу все. Кричу им: «Смело! Смерть им!» Вмиг, средь тишины,
Прочь им головы, по плечи. В море, там иные речи.
И к красавице до встречи. С нею вместе от волны.
Эти чары, упоенье, как вложу я в восхваленья?
Где найду я ей сравненья? Солнце — солнце лишь для глаз.
А она и в сердце, светом, разожженным и согретым,
Солнцем, в пламенях одетым, солнцесветла каждый час».
Фатьма лик свой рвет ногтями. Слезы витязя — ручьями.
Лишь о ней полны мечтами, что безумным дорога.
Вот, друг другом позабыты. С ней, далекой, мысли свиты.
Слезы глаз их вновь излиты на нежнейшие снега.
Так наплакались, что больно. Автандил сказал:
«Довольно. Продолжай». И Фатьме вольно длить сказание свое.
«Все ей дать, казалось мало. Всю ее я целовала.
Утомила, обнимала. Полюбила я ее.
Говорю ей, вопрошая: «Из какого рода, края?
Солнцесветлость золотая. Как до черных тех рабов
Ты от гроздей звезд спустилась? Посмотрела, омрачилась
И ни слова. Только лилось, слезных, сто из глаз ручьев.
За вопросом я с вопросом. Счета нет нежнейшим росам.
По агатовым откосам из нарциссов льется ток.
И рубины влагой мочит, хрустали продленьем точит.
Ничего сказать не хочет. Я сгорела. Хоть намек.
Вот промолвила, вздыхая: «Ты мне мать. Ты мать родная.
Что б сказать тебе могла я? В чем бесплодный мой рассказ?
Сказка в долгий час ненастья. Ты являешь мне участье,
Но всевышний мне злосчастье умножает каждый час».
Я подумала: «Не время отягчать страданий бремя.
Муки сердца — злое племя. Обезуметь можно так.
Я не вовремя пытую. Солнце спрашивать, златую
Ту денницу молодую — мучить мне нельзя никак.
Этот свет необычайный отвожу в покой я тайный.
И в тоске по ней, в бескрайной, упадаю сердцем ниц.
И в парчу ее одели. Не в худое, в самом деле».
Плачет. Розы помертвели. Снежный вихрь летит с ресниц.
Солнцеликое алоэ в тайном скрыла я покое.
Существо туда живое не входило. Тишина.
Отделенность. Только верный черный раб, слуга примерный.
Я, чтоб быть в том достоверной, к ней входила лишь одна.
Не смогу изображенья дать тебе ее томленья,
Все причуды поведенья. Плачет, плачет день и ночь.
«Так нельзя, — скажу, — томиться». На минуту подчинится.
Как же так могло случиться, что она исчезла прочь?
Скрылось солнце почему же? Было хуже все и хуже.
Слезы там скоплялись в луже, где она склоняла лик.
В черной бездне там агаты. Острия ресниц разъяты.
И над жемчугом гранаты, и коралл, и сердолик.
Только слезы то и дело. В скорби не было предела.
Расспросить я не успела, кто она, и в чем беда.
Лишь спрошу, трепещет в зное, кровь струится из алоэ.
Сердце может ли людское снесть такую боль когда.
На постели не лежала. Ей не нужно одеяло.
Только шалью лик скрывала. Был один на ней покров.
И подушкой тяготится, прямо на руку ложится.
Очень редко согласится съесть хоть пять, хоть шесть кусков.
Нужно мне сказать вначале о воздушной этой шали.
Здесь мы кое-что видали, но такого никогда.
Вещество мне неизвестно. Мягкость тонкая чудесна.
Но состав так сложен тесно, точно скована руда.
Так прекрасную скрывала. И прошло уж дней немало.
Мужу я не доверяла. Разболтает, негодяй.
При дворе он все расскажет, руки-ноги этим свяжет.
Если путь ко мне покажет, и сокровище прощай.
Мне приходится таиться. Часто нужно отлучиться.
Я на что ж должна решиться? Размышляю я с собой.
Отчего скорбит сердечно? И скрываться можно ль вечно?
Муж узнает, — он, конечно, будет мой убийца злой.
Как скрывать уединеньем солнце с пламенным гореньем?
Как помочь ее мученьям? Должен быть оповещен
Муж мой. В чем же тут измена? Клятву я возьму с Усена.
Слово чести ведь не пена. Клятв ломать не будет он.
К моему иду супругу. Ласков, нежны мы друг к другу.
Говорю: «Яви услугу. Что-то я тебе скажу.
Но клянись мне чрезвычайно, что сохранной будет тайна.
Клятвы речь не краснобайна: «Пусть как колос на межу, —
На скалу с высот паду я. Хоть бы смерть пришла, связуя,
Этой тайны не скажу я — и ни другу, ни врагу».
Мой Усен добросердечный. Стала тотчас я беспечной.
«Свет тебе я безупречный покажу, что берегу».
Встал, пошел, и мы в чертоге. И застыл он на пороге,
Подкосились даже ноги, как увидел солнце он.
Молвит: «Что ты мне явила? В ней какая светит сила?
Если б речь моя сравнила блеск с землей, я осужден».
Молвлю: «Вот и я, не зная, из какого это края,
Дух иль женщина земная, все томлюсь. Нам знать пора.
Если вид наш не наскучит, кто ее безумьем мучит,
Пусть расскажет, пусть научит, да пребудет к нам добра».
Мы вошли к ней осторожно. Были скромны, как возможно.
И уважили неложно. «Солнце, ты нас здесь сожгла.
Чем твоим помочь нам ранам? Месяц бледный с тонким станом,
Стала в грусти ты шафраном, а рубиновой была».
Но не слушает, не слышит. Роза сжалась, только дышит.
Змеи врозь она колышет. Отвернулся пышный сад.
Тени шествуют в зеленом. Солнце, в сумраке спаленном,
Затемняется драконом, не роняет зорный взгляд.
Уговаривали тщетно. Та пантера безответна.
В гневе, — это нам заметно, а причины никакой.
Мы все то же и сначала. Ничего не отвечала.
«Я не знаю, — лишь сказала. — Дайте мне побыть одной».
Так мы с нею там сидели. Уговаривать нет цели.
И напрасно там скорбели. Как душа тут быть должна?
Мы лишь кротко прошептали: «Будь спокойна, без печали».
Ей плодов каких-то дали, но не стала есть она.
Говорит Усен: «Кручины — не одна, а их дружины. —
Все ушли: тот лик единый все их стер. Волшебный вид.
Солнце этих щек достойно. Человеку непристойно
Их лобзать. Кто видел, — знойно он в сто двадцать раз горит.
Коль милее дети глазу, да сразит господь их сразу».
Верь не верь душой рассказу, были взяты в сеть сердца.
Мы стонали, мы шептались. Этим видом услаждались.
Чуть от дел освобождались, к ней, и смотрим без конца.
День прошел, и сумрак сходит. Ночь ушла, и день приходит.
Речь со мной Усен заводит: «Повидать хочу царя.
Как решишь ты в деле этом, — дар хочу снести с приветом».
«В этом, — молвлю, — с божьим светом. Ты пойдешь к нему не зря».
Жемчуг ценный, прямо чудо, с самоцветами, на блюдо
Он кладет, идет отсюда. До него веду я речь:
«Ко двору твоя дорога. Встретишь пьяных, там их много.
Смерть мне! Клятву помнишь строго?». Молвил: «Так, как рубит меч».
За столом царя застал он. Дружен с ним, и пировал он.
«Благодетель, — восклицал он. — Дар прими, ты свет сердец».
Тот его с собой сажает: вид даров восторг внушает.
Глянь теперь, какой бывает во хмелю своем купец.
Пред Усеном царь был пьяным. И стакан там за стаканом
Влив в себя в усердьи рьяном, он и клятвы влил во мглу.
А уж ежели кто пьяный, что там Мекки и кораны.
Не уважат розу в раны и нейдут рога к ослу.
Как напился он не в шутку и сказал: «Прощай» рассудку.
Царь промолвил прибаутку: «Ты откуда дар такой
К нам несешь? Как исполины — жемчуг твой, твои рубины.
Нищи тут и властелины, поклянуся головой».
Воздает Усен почтенье: «Царь, ты наше озаренье.
Живы лишь тобой творенья. Подкрепитель наших сил.
Что тебе не поднесу я, клады, золото даруя,
Все тебе лишь возвращу я, — от тебя же получил.
Да скажу, из дерзновенья: кстати ль тут благодаренья?
Вот невесту, восхищенье, дам я сыну твоему.
Это будет дар богатый. Он достойнее отплаты.
И не раз вздохнешь тогда ты. «Превратил ты солнце в тьму».
Что мне длить повествованье? Клятву, власть ее влиянья,
Он нарушил и сиянье девы той вложил он в сказ.
Царь явил благоволенье. Отдает он повеленье.
Чтоб волшебное виденье до него пришло сейчас.
Я сижу спокойно дома. Что есть вздох, мне незнакомо.
Вдруг, как звук нежданный грома, вождь рабов пришел царя.
Шестьдесят, по положенью. Предаюсь я удивленью.
Мыслю: «Все ж их появленью есть причина, то не зря».
«Фатьма, — молвят мне с приветом. — Солнце хочет, в миге этом
Видеть ту, что ярким светом здесь двусолнечна. Ее
Должен взять сейчас с собою». Свод небесный надо мною
Рухнул. Бешенство волною в сердце ринулось мое.
«До сокровища какого вы пришли?» В ответ их слово:
«Мы до лика золотого. Нам сказал о нем Усен».
Я узнала, что им надо. Вижу, кончилась услада.
Отнимают радость взгляда. Вся дрожу я, взята в плен.
Все в душе в свиваньи дыма. К той вхожу, что мной любима.
Молвлю: «Я судьбой гонима. Я совсем истреблена.
Небо в гневе надо мною. Предана я. За тобою
Царь послал. Где свет мой скрою? Прямо в сердце сражена».
Говорит: «Сестра! Такая мне судьба, а не другая.
Уже столько знала зла я, что чего ж дивиться тут?
Так терзаюсь я сурово, и должна терзаться снова.
Ничего не жду благого от течения минут».
Слезы льются. Где им мера? У нее погасла вера.
Встала бодро — как пантера, иль боец, идущий в бой.
Рада ль? Нет, она не рада. Нет и горя в силе взгляда.
Ей прикрыться только надо — просит — белою фатой.
В сердце я моем тоскую. Вот иду я в кладовую.
Там жемчужины, — любую вынь, и купишь целый град.
Ей дарю. Все мыслю — мало. Словно пояс навязала
На нее. А в сердце жало, в черном молнии горят.
Молвлю: «О, моя! Быть может, случай тот тебе поможет.
В это горе пользу вложит». Солнцеравную рабам.
Отдаю. Царю уж ведом миг прибытья. Гулы следом.
Звук литавр как зов к победам. Но она безгласна там.
Любопытные, волною, восхищаются луною.
Даже стражники толпою не владеют. Радость глаз,
Кипарис тот тонкостенный царь, увидя в миг желанный,
Вскликнул: «Лик ты осиянный! С неба как сошла сейчас?»
Так красы ее сверкали, солнцеликой той в вуали,
Что смотревшие мигали. Соизволил царь изречь:
«Видел, — с нею слеп я ныне. Бог велел ей быть в картине.
Прав безумец, коль в пустыне бродит, алчет с нею встреч».
Он ее с собой сажает. Речью сладкой утешает.
«Кто ты? Что ты? — вопрошает. — Из какого рода ты?»
Но сиянье солнцесвета не дает ему ответа.
Нежный лик, но без привета. Скорбью взятые черты.
С головою наклоненной, не внимала умиленной
Речи царской. К отдаленной дали сердцем унеслась.
Сжаты, розы светят ало. Жемчугов не выявляла.
«Где душа ее блуждала?» — всякий думал в этот час.
Молвил царь: «Что думать надо? В чем теперь для нас отрада?»
Тут возможны два лишь взгляда: иль она кого-нибудь
Любит, — в помыслах с единым, в мыслях он лишь властелином.
С тем любимым по долинам, в мысли, вместе держит путь.
Иль, молчанье сохраняя, здесь провидица немая,
Скорбь ль, радость ли какая, ей не радость, не печаль.
Счастье, горе — лишь зарница, вся и жизнь ей — небылица.
Улетает голубица от всего, что близко, вдаль.
Бог великий, он рассудит. Сын мой юный да прибудет.
Солнце здесь готовым будет для победного него.
Может, выманит реченье. Нам в нем будем изъяснение.
До тех пор луне затменье здесь без солнца своего».
Я скажу, чтоб смысл был ясный: тот царевич, он прекрасный.
Юный, смелый, и в опасной битве мужество свое
Явит точно. Той порою он задержан был войною.
Мнил отец — его женою видеть звездную ее.
Принесли наряд ей новый, благолепные покровы
Вдоль сияющей основы многосветный самоцвет.
А венец горел едино, из сплошного был рубина.
Вся светилась как картина. Лучше этой розы нет.
Царь дает распоряженье, чтоб чертог ее был мленье,
Златокрасное горенье. Где возлечь ей, там — закат.
Этот царь самодержавный той царевне солнцеравной
Зал назначил самый главный. Ослеплен ей каждый взгляд.
Стража там такого рода: девять евнухов у входа.
Пировать царю угода, как прилично для царей.
За златую ту — в замену дивный дар дает Усену.
Трубы кличут через стену и литавры бьют слышней.
Затянулось пированье. Питию нет окончанья.
Солнцедева всклик стенанья прежестокой шлет судьбе:
«Ты безжалостна, ты злая. Для кого здесь без ума я?
Что начну я, так сгорая? Погибать ли мне в борьбе?»
И опять она сказала: «Розу смять — в том смысла мало.
Чтобы роза расцветала, неразумно смерть призвать.
Тот, в ком разум зрит высоко, смерть не будет звать до срока.
Напряги в темнотах око, пользы нет в них изнывать».
Кличет стражей: «Вы внемлите, и в рассудок свой войдите.
По неверной здесь вас нити повели, не до судьбы.
В том желанье властелина взять женой меня для сына.
Мнит — уж вот добыча львина. Бьют литавры. Зов трубы.
Но не буду вам царицей, будь жених — хоть солнцелицый.
Мне не здесь сиять денницей, путь ведет мой не туда.
О другом скажите слово. От меня вам ждать иного.
Не свершения такого. С вами жить? Да никогда.
Я убью себя, и верно. В сердце нож взойдет примерно.
Царь казнит вас достоверно, и земной ваш краток час.
Лучше вот что предложу я: клад под поясом ношу я.
Клад возьмите, — да бегу я. А не то — беда на вас».
Самоцветы, что скрывала, с жемчугами отдавала.
А чтоб не было им мало, — и рубиновый венец.
И склоняла понемногу: «Дайте мне, молю, дорогу.
Долг заплатите вы богу. Будет легким ваш конец».
У рабов глаза зардели. Клад великий, в самом деле.
Царь? Забыть царя умели. Где там староста? Далек!
Путь открыли несравненной. Через злато — воля пленной.
Злато — корень, цвет — забвенный, ветка — дьявольский крючок.
Не дает отрады злато. Сердце жадностью объято,
Но в богатстве не богато, и не может не хотеть.
Притекает, утекает, в недовольство повергает,
Гнет на душу налагает — дух не может возлететь.