Гравилет «Цесаревич» - Рыбаков Вячеслав Михайлович. Страница 53
— Пальцом подправляй, — посоветовал дед, заинтересованно следящий за моими действиями. Из приемника сыпалось тупой скороговоркой: «Сараево… Босния… очередная кровавая акция колумбийской мафии… „красные кхмеры“ нарушили перемирие… новые жертвы в Сомали… Ангола… столкновение на демаркационной линии между Чехией и Словакией, есть жертвы… непримиримая оппозиция… очередная вспышка расовых волнений во Флориде… избиение эмигрантов из Турции в Мюнхене… взорван автобус с израильскими гражданами… взорван еще один универмаг в Лондоне…»
Новости.
Подошел Димка, водитель последнего в Вырице грузовика.
— Привет, интеллигенция! — сказал он.
— Здорово! — хором ответили мы с дедом.
— А я вчера тарелку видел, — сообщил Димка, аккуратно оправляя многочисленные молнии на своей куртке. — Вот так вот над Ореджем прошла низенько и к Питеру усвистала.
— Не пизди, — строго сказал дед. Глаза у него остановились, он даже шею вытянул. — Во, бля, опять летят.
Мы обернулись. Со стороны ленсоветовских позиций, медленно выгребая против ветра, скользил небольшой и аккуратный белый диск. Даже не диск скорее, а что-то вроде двояковыпуклой линзы. По краю верхней выпуклости, тесно один к другому, шел ряд темных кругов — не то иллюминаторы, не то просто узор такой.
— Эх! — в сердцах сказал Димка. — «Стингером» бы ебнуть!
— Дык что ж ты, бля, зеваешь?
Димка раздосадованно сморщился.
— Третьего дня я свой в Тосно на пару фуфырей «Агдама» махнул. Выпить хотелось — сил нет!
— Выпил? — с живым интересом спросил дед Василий.
— Одну выпил, а в другой, ебеныть, вода оказалась! Я этого предпринимателя если встречу — яйца оторву!
— Встретишь ты его, как же, — проворчал дед. — Они по два раза на одном месте не предпринимают.
Тарелка ушла за перелесок.
Радиоприемник сообщал: «…обсуждению повестки дня съезда. По ряду вопросов выявились серьезные разногласия, и депутаты разошлись на обед, так и не придя к единому мнению…»
Прозвенел звонок и я, отбросив окурок, встал.
— Сейте разумное, доброе, вечное, — сразу сказал Димка, — к вам приползут тараканы запечные… Счастливо вам, Альсан Петрович.
— И вам шесть футов под передними колесами, — ответил я любезностью на любезность.
В школе было малолюдно. Так, мелюзга бегала кое-где, повизгивая по углам — но ребята постарше были редки. Странно, что вообще еще кто-то ходит. Дел же по горло. Одни пробираются в Пушкин, Тосно, а то и в Любань на толчки. Другие — это уж совсем матерые человечища, совершают рискованные ночные рейды по чужим территориям в Пулкове, снять что-нибудь со склада или из Багажного отделения, или хлебный фургон перехватить, на худой конец. Третьи честно отрабатывают свое на редежском рубеже. Какая уж тут учеба…
Из туалета слышалось истошное дребезжание гитары и пение хором — ребята репетировали, готовились отмечать День независимости. Я чуть запнулся на ступеньке, прислушиваясь. Ага, знаю эту песню, самодеятельная. «Смольный» называется. Не вполне актуально, конечно — ну да что с пацанов взять, если даже большая литература дальше ругани коммуняк так и не двинулась? Ребята честно, отчаянно стараясь переорать друг друга, но как нарочно не попадая ни в одну ноту, надсаживались на мотив малининской «У вашего крыльца»:
Я пошел дальше. Репетировать еще и репетировать.
Сегодня мой восьмой «а» состоял из пяти человек. Три девочки и два мальчика.
Маша Мякишева, красавица, национальная гордость Вырицы. Последние месяцы она щеголяла в совершенно умопомрачительной паре — брючки полная фирма,курточка всегда застегнута в обтяжечку, все знали, что она не потратила ни копейки. На игривые вопросы о происхождении пары Маша, скромно улыбаясь, отвечала: «Нашла». Действительно, она нашла ее в августе на пляже — какая-то дура-питерчанка, из последних полоумных дачников, не знающих, какой год на дворе, решила искупаться в романтическом одиночестве, понимаете ли, в рассветной дымке… Маша стала примерять штанцы, а дуру, когда та чересчур развонялась, в сердцах утопила, томик Чейза, лежавший под курточкой, махнула в Павловске на пару гигиенических тампонов, а шмотки взяла себе.
Таня Коковцева, самый веселый человек в классе. Я подсмотрел не так давно, на последней контрольной по алгебре она выведывала у соседей, сколько будет пятью семь, и никак не верила, что целых тридцать пять. Только осведомившись у третьего — вернее, у четвертого, потому что третий сам засомневался и, проявив редкую в наше время порядочность, не взял на себя ответственность подсказывать — она, покачивая головой с удивлением, записала в тетрадку результат. Но зато три аборта перенесла, похоже, безо всякого вреда для здоровья. Очень надежный товарищ.
Стелла Ешко — ничего не могу о ней сказать, просто ничего. Я не слышал от нее ни единого слова. По-моему, она дебилка, дитя алкогольного зачатия. Из класса в класс ее переводят, выставляя в ведомостях ровную, гомогенную, так сказать, вереницу троек. Не двойки же ставить, куда ее потом с двойками девать? Как, впрочем, и с тройками? Какая разница?
Ну, и братья Гусевы. Серьезные бойцы. Один из них — не помню уже, который — в прошлом году на урок пришел с «макаровым».
Я открыл было рот, но Веня Гусев, развалившийся за первым столом левой колонки — руки локтями на стол позади, ноги, одна над другой, выставлены в проход между столами, куртка расстегнута и расперта мощной грудью — лениво опередил меня.
— Мы, Альсан Петрович, пришли сказать, что больше не намеренны посещать ваши уроки.
Я помедлил. Потом сел за учительский свой стол и сказал:
— Хорошо, ребята. Давайте мне тогда дневники, я сразу выставлю четвертные тройки, и покончим с этим.
— Какой вы персик, — сказала Таня. — Можно, я вас поцелую?
— Чуть позже, — ответил я. — Делу минута, потехе час — но минута будет первой.
Судя по всему, они были приятно удивлены моей сговорчивостью. Похоже, они готовились к серьезной баталии.
Я выставил тройки, перенес их в классный журнал. Таня, честная девочка, забирая у меня дневник, наклонилась, дружелюбно прижалась бюстиком к моему плечу и с оттягом чмокнула в щеку.
— Только помаду сотрите потом, — сказала она, возвращаясь на свое место.
— Пусть пока живет, — ответил я. — Мне так больше нравится.
Они стали не спеша собираться. Котя Гусев закинул на плечо ремень своей потертой цилиндрической «Пумы».
— Погодите минутку, ребята, — сказал я. — Теперь, когда все формальности улажены, и вы не можете ожидать никакого подвоха с моей стороны, я просто хочу спросить: почему?
— Ой, да на кой ляд нам… — начал было Котя, но Веня оборвал брата.
— Погоди, Котька, жопа ты или мужик, — проговорил он. — Человеческий же разговор шкраб предлагает.
— Он снова сел. Тогда сели и остальные.
— Кто-то из великих, кто именно, вам лучше знать, сказал: история учит лишь тому, что ничему не учит. Мы склонны полагать это утверждение истинным. Особенно для этой сраной страны, в которой учителя истории и прочих научных коммунизмов из поколения в поколение получали зарплату исключительно за то, что ничего не знали, ничего не умели и только насиловали детям мозги ахинеей.
— Закосили извилину! — подтвердил Котя.
— Единственную? — спросил я.
Маша, самая умная, поняла и хихикнула.
Я обвел их взглядом. Что оставалось отвечать? Он был прав и не прав. Я мог бы сказать, что история учит многим верным вещам тех, кто способен учиться, например, что происходящего сейчас любой ценой нельзя было допускать, ведь это происходило и прежде, и всегда кончалось одинаково — именно вопиющая неграмотность политиков, сопоставимая, пожалуй, лишь с их самомнением «Я-то умнее тех, кто был прежде», развязывает им их шкодливые руки. Но для пятнадцатилетних происходящее последние пять-семь лет было единственной известной формой бытия, плохо-бедно они приспособились к ней, разрушь эту приспособленность, и они, молоденькие, погибнут. Я мог бы написать на доске самые элементарные формулы, описывающие динамику социальной энтропии, и они доказали бы, как дважды два: чем малочисленнее социум, тем меньше у него вариантов развития и тем, следовательно, меньше шансов выжить — но ребята плохо помнят, сколько будет дважды два. И я спросил только: