Рука Гетца фон Берлихингена - Рэ Жан. Страница 3

После нашего звонка дверь сразу приотворилась, и красный нос просунулся в щелку. Дядя вежливо приподнял шляпу.

– Могу ли я побеседовать с дамами Шоут?

– С какой–нибудь или со всеми тремя? – поинтересовался красный нос.

– Да со всеми.

Мы вошли в прихожую, широкую, словно улица, и черную, как пещера, где немедленно появились три тени, еще более черные.

– Если вы пришли продавать… – заголосил визгливый хор.

– Напротив, я пришел кое–что купить, а именно – некую вещь, принадлежавшую приснопамятному оруженосцу Шоуту, – возгласил дядя Квансиус.

Три нечесаные головы беспокойно завертелись, три нестройных голоса то ли провизжали, то ли прокудахтали:

– Посмотрим, но предупреждаем заранее: мы не расположены ничего продавать.

Я недвижно стоял у двери, задыхаясь от нестерпимого запаха прогорклого жира. К горлу подступала тошнота, и я не расслышал дядиных слов, произнесенных тихо и скороговоркой.

– Входите, – наконец, одобрил хор, – а молодой человек пусть подождет тут, в привратницкой.

Я провел нескончаемый час в малюсенькой комнатке с высоким сводчатым окном, застекленным цветными стеклами варварской раскраски, в компании с плетеным креслом, черной прялкой и железной печкой, красной от ржавчины.

Мне удалось раздавить семь тараканов, крадущихся индейской цепочкой по синему плиточному полу, но я не преуспел в охоте за остальными, которые разгуливали вокруг треснутого зеркала, светившегося в полумраке тусклой болотной водой.

Когда дядя Квансиус вернулся, его лицо пылало так, словно беднягу все это время держа ли привязанным к плите. Три нечесаные головы что–то шептали, щебетали, мяукали на прощанье. На улице дядя повернулся к фасаду с тремя безобразными физиономиями и проскрежетал:

– Дуры… трещотки… чертовки!

Затем протянул пакет, завернутый в жесткую серую бумагу.

– Неси осторожно, мой мальчик. Это немного тяжело.

Это оказалось очень тяжело. Пока мы шли, бечевка, коей был перевязан пакет, изрезала мне пальцы.

Дядя Квансиус проводил меня и зашел к нам домой, ибо, согласно календарю Элоди, день считался праздничным: сегодня надлежало вкушать вафли с кремом и запивать шоколадом из специальных чашек – голубых и розовых.

Дядя Квансиус, наперекор своим привычкам, помалкивал и почти ничего не ел, однако радостные искорки так и плясали в его глазах.

Элоди влила крем в горячую вафельницу: через несколько минут квадратные вафли – хрустящие и легкие – красовались на блюде. Вдруг Элоди оставила свое занятие и принялась к чему–то прислушиваться – внимательно и негодующе.

– Похоже, снова крысы в доме, – проворчала она. – Надоедливые, мерзкие твари!

Я брезгливо оттолкнул тарелку, заслышав, в свою очередь, противный шорох бумаги.

– Откуда этот шум, не могу понять, – продолжала служанка, – оглядывая кухню, – будто по коже царапает…

Я сразу угадал направление и посмотрел на сервировочный столик, куда обычно клали не особо нужные вещи. Но сейчас на нем не лежало ничего, кроме серого пакета.

Я уже открыл рот, но в этот момент увидел мигающие, умоляющие глаза дяди. Пришлось поневоле промолчать. Элоди отвлеклась другим делом.

Но я знал: шорох идет от пакета, и я даже видел…

Нечто ворочалось в бумажной тюрьме, нечто живое искало выхода, билось, царапалось.

* * *

Начиная с этого дня, дядя Квансиус и его друзья собирались каждый вечер, и я далеко не всегда допускался на эти серьезные и отнюдь не эпикурейские заседания.

Наступил день святого Алоизия – он же день святого Филарета.

– Филарет получил от Господа и природы все необходимое для приятной и разумной жизни, – провозгласил дядя Квансиус, – и должно почитать святого Алоизия за его влияние на доброго короля Дагобера: отметим же сей двойной праздник с достохвальным веселием.

Стол радовал глаза и ноздри телячьим паштетом с анчоусами, жареными фазанами, индейкой с трюфелями, майенской ветчиной в желе; друзья беспрерывно передавали из рук в руки бутылки вина, запечатанные разноцветным сургучом.

За десертом, состоявшим из фигурного торта, джемов, марципанов и франжипанов, капитан Коппеян потребовал пунш.

Горячий напиток дымился в стеклянных чашках, здравый смысл улетучивался столь же вольно и сладостно. Бинус Комперноль свалился с кресла – его отнесли на софу, где он немедленно заснул. Благостный Финайер во что бы то ни стало решил спеть арию из старинной оперы.

– Я хочу вырвать из когтей забытья «Весталку» Спонтини, – разглагольствовал он, – пусть восторжествует справедливость!

После чего он задремал, но через минуту завопил:

– Я хочу ее видеть, слышите, Квансиус! Имею полное право! Кто помогал вам в поисках?

– Замолчите, Финайер, – дядя стукнул кулаком по столу. – Замолчите, вы пьяны!

Но Финайер, не обратив внимания, резкими неверными шагами вышел из комнаты. Дядя Квансиус переполошился.

– Остановите, он натворит глупостей! Доктор Пиперзеле с трудом приоткрыл мутные глаза и пробормотал:

– Да, да… остановите… его…

Шаги Финайера донеслись с лестницы, ведущей на второй этаж. Дядя бросился вдогонку, увлекая за собой услужливого, но отяжелевшего Пиперзеле.

Капитан Коппеян пожал плечами, выпил чашку пунша, снова налил и закурил трубку.

– Глупости… очевидные глупости…

И тогда раздался отчаянный вопль, потом крики: кто–то грохнулся на пол.

Я распознал тонкие, жалобные интонации Финайера.

– Она в меня вцепилась, Господи помилуй, палец оторвала…

Послышались стенания дяди Квансиуса:

– Она исчезла… ради всего святого… где она?

Коппеян выколотил трубку, выбрался из кресла, потом из столовой и принялся взбираться по винтовой лестнице, ведущей на второй этаж. Я с беспокойным любопытством следовал за ним в комнату, которая оставалась мне доселе неизвестной.

Мебель там почти отсутствовала. Дядя, доктор Пиперзеле и Финайер стояли у большого стола.

Финайер был бледен как полотно. Его лицо исказила болезненная судорога, с бессильной правой руки капала кровь.

– Вы ее… открыли… – вновь и вновь страдальчески твердил дядя.