Шестеро вышли в путь - Рысс Евгений Самойлович. Страница 117

Мы сидели по вечерам одни или с гостями, молчали, слушали гитару, иногда негромко пели. События были еще слишком свежи, чтобы о них говорить. Через несколько дней Мисаилов и Харбов засели опять за книги, жгли огонь допоздна, читали, зубрили и писали конспекты.

Мисаилов получил отпуск. Он уже не собирался возвращаться на лесозавод. Через месяц он уезжал в Петрозаводск держать экзамены в институт и этот месяц должен был готовиться дни и ночи. Огромным усилием заставлял он себя погружаться в занятия. И все-таки часто тяжелые мысли его отвлекали. С остановившимися глазами сидел он над книгой и думал о своем. Тогда Харбов, сидевший по другую сторону стола, его окликал; он вздрагивал и, нахмурясь, углублялся в решения уравнений и доказательства теорем.

Харбов тоже взял отпуск. Мы понимали, что Андрей хотел это тяжелое время как можно больше бывать с Мисаиловым.

Мы, остальные, ходили на работу, но после работы торопились домой и сидели дома все свободное время.

Тоскливые, долгие вечера проводила «Коммуна холостяков».

Часто заглядывал дядька. Через него узнавали мы новости. Дядька находился в состоянии постоянного возбуждения. Наконец-то кончилось вынужденное безделье! Активная его натура могла теперь развернуться.

С особенным увлечением рассказывал он о делах Катайкова. Когда хозяин исчез, дисциплина в доме пошатнулась. «Племянники» осмелели и потребовали разрешения многих спорных вопросов, касающихся жалованья, часов работы, отпусков и прочего. Разрешение этих вопросов откладывалось до приезда хозяина. Когда же оказалось, что хозяин — преступник, что его преследуют и он уже никогда не вернется, в стенах катайковской крепости вспыхнуло настоящее восстание.

Самое удивительное то, что именно дядьке пришлось защищать жену Тимофея Семеновича. Она-то, бедная женщина, ни в чем не была виновата и мало имела радости от мужниного богатства. Тем не менее за бесправную свою жизнь, за унижения, за работу, не ограниченную временем, «племянники» требовали с нее. Она не могла заплатить даже ничтожного их жалованья. Хозяин забрал все деньги с собой, а продукты им велел брать у Малокрошечного в кредит. Почуя недоброе, Малокрошечный в кредите сразу же отказал.

Все имущество Катайкова было конфисковано и назначено к распродаже. Профсоюзные работники начали выяснять претензии катайковских батраков. Оказалось, что причитается им немало. Решено было рассчитаться с ними из сумм, вырученных при распродаже имущества. Жена Катайкова уехала к каким-то родственникам в Вытегру. У нее оставались некоторые вещи, принадлежавшие лично ей.

Дядька звал нас на распродажу, но мы отказались идти.

Несколько дней после этого дядька к нам не заходил. Мы догадывались, что он занят по горло: надо было устроить «племянников» на работу, расселить их, отделить овец от козлищ. Как же можно было обойтись без дядьки!

Однажды нам надоело бесконечное сидение в комнате, мы решили пойти погулять. Мисаилов хотел было остаться дома, но мы заставили пойти и его.

Мы шли и болтали о разных разностях: о лекции, которую прочитал лектор из Петрозаводска, о том, что будто бы решено открыть постоянный кинотеатр, о новом председателе горсовета — говорят, хорошем работнике.

Мы шли, и, как это было принято в Пудоже, из каждого окна следили за нами. Домохозяйки раздергивали занавески и смотрели открыто, не таясь, иногда даже доброжелательно улыбаясь. Мы внушали уважение. Мы одолели самого великого Катайкова. Стало быть, нельзя считать нас просто голодранцами, людьми без роду, без племени; стало быть, мы — сила.

Улыбались, наверное, те домохозяйки, у которых были на выданье дочери. Матримониальные планы в Пудоже созревали быстро. Но даже и те, у кого не было дочерей на выданье, смотрели на нас сочувственно.

Смотрели из окон и девушки. Они старались спрятаться за занавеску или за листву разросшихся в цветочных горшках цветов. Девушки стеснялись открыто выказывать свой интерес к нам и даже свое восхищение нами, но было ясно: мы стали героями сладостных девичьих мечтаний. Мы, оказывается, не только можем сидеть на собраниях, разгонять танцульки, издеваться над серьгами, пудрой и шелком. Мы, оказывается, пошли на защиту учителевой дочки и, хотя спасти ее не успели, но отомстили кровавой местью. В передаче пудожских обывателей история нашего похода выглядела очень романтично. Девицы замирали. За них, бедных, никто не станет подвергаться смертельным опасностям.

Нас раздражали эти люди, смотрящие на нас из окон. Мы совсем не были склонны радоваться успеху у пудожских мамаш и девиц. Мы свернули в переулок, чтобы выйти в лес. Перед сверкающим небесной голубизной домом Катайкова стояла коляска. Мы шли, не глядя на этот дом, как будто его нет, как будто мы и не знаем, кому он принадлежал. И вдруг открылась калитка, и в аккуратной куртке, в новой фуражке, в блестящих сапогах к коляске подошел Малокрошечный. Несколько человек вышли его проводить. Один сел на козлы, другой устроил в ногах чемодан, третий под локоток подсадил хозяина. Малокрошечный устроился поудобнее, добродушно кивнул головой провожающим и негромко сказал кучеру: «Трогай!»

Сытая лошадка мотнула головой и с ходу взяла рысью. Коляска покатилась по мягкой траве, которой заросла улица. Проезжая мимо нас, Малокрошечный снял фуражку и самым любезнейшим тоном сказал «здравствуйте».

Нам следовало ответить. Мы не ответили не потому, что хотели его оскорбить. Мы просто не нашлись и молча глядели вслед мягко покачивающейся коляске. Катайкова свалили, и вот вместо него — Малокрошечный, богатый, уважаемый человек, обладающий силой и властью. А мы были и остались мальчишками, голодранцами, болтунами, у которых только фасону много, которым цена три копейки в базарный день.

В доме напротив сидела у окна толстая женщина, положив круглые локти на подоконник. Она, как было принято в Пудоже, громко сообщала кому-то — наверное, мужу, находившемуся где-то там, в глубине комнаты, — свои наблюдения и выводы.

— Расфуфырился, — сказала она, не поворачивая головы, так что мы сначала подумали, что она обращается к нам, — петушится, а настоящего весу в нем нет. Боится. Катайков-то посильней был — и то сломали.

Из глубины комнаты донеслось сочувственное бормотание.

Мы прошлись над рекой, молча миновали березовую рощу, где я когда-то увидел Ольгу и Мисаилова, и снова свернули на городские улицы. Возле лавки Малокрошечного стоял приказчик, взятый взамен Гогина, лихой парень в фуражке набекрень, с чубом над лицом, покрытым угрями. Он лузгал семечки и смотрел на нас подчеркнуто равнодушно. И снова из-за занавесок смотрели на нас пудожские девицы и раздобревшие домохозяйки. Какая-то женщина, выглянувшая из калитки, поздоровалась со мной, любезно, даже искательно улыбаясь. Я не сразу ее узнал: это к ней я пытался наняться пилить дрова и она меня приняла за разбойника. Сейчас она, кажется, гордилась знакомством со мной.

Да, старый уездный Пудож изменил к нам отношение. А нам это было безразлично. Плевать нам было на то, что думал приказчик, лузгавший семечки, и толстуха, положившая локти на подоконник, и моя знакомая, стоящая у калитки...

Мы вернулись домой. Харбов и Мисаилов сели за книги, а мы накололи дров, наносили воды — всё молча, ни слова друг другу не говоря.

Очень подействовала на нас эта первая наша прогулка. Роща, в которой Ольга встречалась с Васей, серебряная Водла, и протянувшийся до горизонта лес, и катайковский голубой забор.

Сема Силкин взял гитару, на которой он все-таки научился подбирать кое-как простые мотивы, и заиграл нечто похожее на песню об отряде коммунаров, которые сражались под тяжким разрывом гремучих гранат. Тикачев встал, молча взял у него гитару, повесил ее на гвоздь и сел. Силкин не спорил.

Попозже забежал дядька. Он был возбужден и весел. Днем он переселял какую-то несчастную семью из подвала. Сейчас в горсовете шло заседание, в результате которого еще несколько семей должны были получить жилье. Дядька забежал в перерыве. Все его мысли были там, на заседании. Предстояла борьба. Кто-то отстаивал интересы домовладельца; дядька предвкушал свое боевое выступление.