Шестеро вышли в путь - Рысс Евгений Самойлович. Страница 19
Навстречу мне мчится Сема Силкин; он машет в знак приветствия засургученным пакетом и пропадает. Я отправляюсь на лесозавод.
Пилорама стоит. Опять повреждение. Вася Мисаилов в брезентовом комбинезоне с нашивными карманами, из которых торчат линейки, угольники и обрывки бумаг, возится в моторе. Вид у него сердитый. Он дает короткие команды ребятам, которые удовлетворяются скромной ролью помощников. Вынырнув из-под кожуха, Вася кивает мне и сразу же обо мне забывает. Я лишний и здесь. Я иду к Харбову.
Уком — три маленькие комнаты — пуст. Рабочий день кончился. Уборщица еще не навела порядок. Всюду обрывки бумаг и окурки — следы бурной дневной деятельности. Только в третьей комнате — кабинете Харбова — народ. Пришел секретарь из Устьколоды. Укомовцы слушают его рассказ о местных делах. Идет спор о каких-то братьях Тимошиных. Секретарь считает, что они подкулачники. Харбов отрицает это и требует, чтоб Тимошиных вовлекли в комсомол. Спор, наверное, интересный, все увлечены, но я не в курсе дела, не имею мнения, да его у меня и не спрашивают. Мне становится скучно, и я ухожу.
И снова навстречу проносится Сема Силкин, кричит на ходу «Здорово!» и пропадает в перспективе улицы. Я иду домой. Отдохнув, я способен с новыми силами сесть за книги.
Часам к девяти жизнь в городе затихала. Холостяки окончательно возвращались домой. Не помню, однако, случая, чтобы мы легли спать раньше двенадцати, а то и часу ночи. Во-первых, было много тем для разговоров; во-вторых, спать больше шести часов считалось предосудительным. Холостяки были яростные спорщики. Спорили до хрипоты, переходили на личности, сдерживались, успокаивались и снова бросались в спор. Поводы для споров были самые неожиданные. На второй день моей жизни в коммуне Леша Тикачев неожиданно обратился к Девятину.
— Слушай, Саша, — спросил он, — вы там со своим стариком соображаете, что давать читать советским рабочим?
— А что? — насторожился Девятин. — У нас библиотека подобрана хорошо.
— Хорошо? — Леша саркастически улыбнулся. — А это что такое?
— Уланд. Стихи и поэмы. Ну, классик немецкий...
— «Классик»! — Тикачев постепенно накалялся. — Ты послушай, что он пишет, твой классик!
— «Щедрый»! Для кого бог щедрый? Для пролетария? Да? Ну ладно. Это еще что?
— Понимаешь, «равно». Для капиталиста и для рабочего «равно»! Для крестьянина и для помещика «равно»! Видите, куда гнет. Или вот:
— Мол, не огорчай капиталиста, и бог тебя возьмет на небеса. А это как вам нравится:
— Мы, понимаешь, боремся против икон, а тут на тебе! Девятый год советской власти, а вы пропагандируете религию! Ну, старик твой — ладно. Он из бывших, что с него спрашивать. А ты? Комсомолец ты или нет?
Саша Девятин заволновался ужасно.
— Подожди, подожди! — закричал он. — Так тоже, понимаешь, нельзя. Ну конечно, Уланд человек своего времени, многого, конечно, не понимал, недооценивал революцию. Это все верно, но ведь классик же он! Понимаешь, классик! Шел впереди своего времени.
— Спиритуалист он! — разъярился Тикачев. — Спиритуалист и мистик. Поповский прислужник. А ты, комсомолец, помогаешь ему делать черное дело, разлагать пролетариев!
— Классик, — кричал Девятин, — художественное наследие прошлого! Пролетариат — наследник всего лучшего...
Уже нельзя было разобрать, о чем кричали Тикачев и Девятин. Отчетливо звучали только отдельные фразы. Тикачев напирал на «мистицизм» и «спиритуализм». Оба эти слова ему очень нравились. Девятин оперировал культурным наследием и великими умами прошлого.
— Вот, Ефим, — кричал Тикачев, — слесарь из нашей мастерской, пролетарий, комсомолец, человек нового мира — и вдруг читает это! Я посмотрел — прямо охнул. Ведь он же яд впитывает по каплям! А кто ему дал этот яд? Комсомолец Сашка Девятин поднес ему чашу с ядом.
На помощь Тикачеву ринулся Сема Силкин. Саша Девятин, бледный, взволнованный, отбивался как мог, но явно было, что преимущество не на его стороне. Я, как работник библиотеки, счел долгом встать на его защиту, но так как не обладал настоящей техникой спора, был походя бит опытными бойцами Силой и Лешкой и уже в этот вечер не смог обрести боевую форму. Крик поднялся такой, что Харбов и Мисаилов, бросив занятия, прибежали во вторую комнату. К моему удивлению, они не стали добивать Девятина. Даже наоборот. Харбов обрушился на Тикачева и Силкина и обозвал их вульгаризаторами.
Допоздна спорили в тот вечер в «Коммуне холостяков».
...Часто к нам заходила Ольга. Иногда она окликала нас с улицы и заглядывала в окно, иногда просто стучала в дверь.
— Здравствуйте, холостяки! — говорила она входя. — Никто из вас не женился?
Она садилась в угол на медвежью шкуру и молча слушала наши разговоры. Сама она редко вмешивалась, а если и говорила что-нибудь, то как-то не нам, а будто самой себе, так что нам и спорить с ней трудно было.
Однажды Сема Силкин пришел возбужденный. Он, оказывается, застукал нескольких комсомолок, которые, забыв о своем комсомольстве, вовсю вальсировали под гармонь с лесозаводскими ребятами. Мало того, на некоторых из них были надеты разные побрякушки — кольца, брошки из золота и серебра. На одной он даже обнаружил серьги. Сема был вне себя от ярости и очень удивился спокойствию Мисаилова.
— Какое там золото и серебро! — сказал Вася. — Нацепили девчонки ерунду всякую. Не со зла ведь, а так, для красы.
Силкин несколько раз глубоко вздохнул, чтобы прийти в себя, зато потом взял сразу высокий тон.
— А я считаю, — начал он, — что мещанством несет от таких комсомолок, которые думают об украшениях, нарядах и флирте. Если б они были настоящие комсомолки, они сняли бы все эти висюльки да передали их в МОПР, на помощь узникам капитала. Ты сегодня простишь им кольца да серьги, а завтра ты примиришься с духами и пудрой.
— Ну, а вред-то какой? — спросил Мисаилов.
— Вред? — удивился Силкин. — А ты знаешь, что многие из них политически малограмотны? Чем бессмысленно танцевать, они могли бы прочесть газету или несколько страниц из учебника политграмоты. И на деньги, которые они на всякую роскошь тратят, могли бы полезную книжку купить, журналы, газеты, расти политически и культурно...
— Мы у себя на ячейке, — вмешался Леша Тикачев, — ставили вопрос о танцах. Большинством голосов мы решили повести борьбу с танцами. Меньше танцев — больше физкультуры.
— Да бросьте вы, ребята! — вмешался Девятин. — По-вашему, комсомолки должны в лаптях ходить, да?
— Я тоже считаю, что ты загибаешь, Сила, — сказал Харбов, входя в комнату. Он занимался в первой комнате, но мы спорили так шумно, что пришлось ему махнуть рукой на занятия. Он сел на лежанку и продолжал: — Мы уж действительно привыкли считать нерях и растяп образцами коммунистичности. А я думаю, что коммунист и комсомолец должны иметь человеческий вид.
— Какой, какой? — заволновался Силкин. — Это что ж ты считаешь человеческим видом? Надеть сюртук или фрак, цилиндр и желтые ботиночки, в глаз вставить монокль, в рот сигару, в руки трость с золотым наконечником? Так, что ли, по-твоему? Это, по-твоему, человеческий вид?
— Ну, знаешь, Сила, — сказал Мисаилов, — ты Андрея прямо уж в Чемберлены произвел.
— С такими взглядами он и до Чемберлена докатится, — ничуть не смутился Силкин.