Шестеро вышли в путь - Рысс Евгений Самойлович. Страница 70
Глава четвертая
ЛЮБОВЬ И НЕНАВИСТЬ
— Значит, так, — сказал Харбов. — Я беру у Бакина двадцать рублей, двустволку и патроны. Все это нам может понадобиться. Беру от нашего общего имени. Второе: этот субчик, про которого Ручкин рассказывал, проходил. Тоже останавливался на постоялом дворе и пошел дальше, на Куганаволок. Ваня правильно его описал — вроде он весь в заграничном. Нет ли у него действительно связи с Катайковым? Третье: я предлагаю нам всем перейти к Малокрошечному. Рубля за три мы у него поспим и чаю напьемся и, может, чего поразведаем.
— Какой сон утром! — сказал Мисаилов. — Время дальше идти.
— Это, Вася, по солнцу утро, — возразил Харбов, — а по часам ночь — половина четвертого. До Куганаволока переход двадцать шесть километров и ни одного дома по дороге — отдыхать негде. Так что часа четыре надо поспать. Ты уж не спорь, нам, понимаешь, силы могут понадобиться.
Мисаилов замолчал. Он понимал, что действительно без отдыха далеко не пройти.
Очевидно, Харбов рассказал Бакиным все. Это было видно по сочувственным взглядам, которые Маруся бросала на Мисаилова, по ее взволнованному виду. Как всякую женщину, ее очень увлекла романтическая сторона истории. Да и Бакин был в волнении. Он, в шестьдесят лет переживший поэтическую и, может быть, первую в жизни любовь, легко входил в атмосферу любовных горестей и радостей.
— Может, молочка выпьете? — сказала Маруся. — Он-то ведь молоко разбавляет.
— Нет уж, — сказал Андрей, — мы пойдем. Спасибо, друзья!
Он пожал руку Марусе и Бакину, а потом обратился к нам:
— Значит, мы будто бы прямо пришли к нему, а к Бакину и не заходили. Ясно, ребята?
— Нет уж, — сказала Маруся, — вы лучше ему и не пробуйте врать. Он, уж конечно, подсматривает. Такой внимательный на чужие дела — это ужас! И когда только он спит, не знаю...
Простившись с Бакиными, мы перешли дорогу и поднялись на крыльцо постоялого двора. Только мы хотели постучать, как дверь открылась. П. М. Малокрошечный стоял перед нами, кланяясь и улыбаясь. Я даже вздрогнул — так он был похож на И. М. Малокрошечного, которого мы оставили на катайковском хуторе. Странная мысль пришла мне в голову: может быть, И. М., после того как мы отошли от хутора, рысцой побежал по лесу вдоль дороги и, обогнав нас, встречает нас теперь здесь, на этом постоялом дворе? Я даже почему-то представил себе, что бежал он на четвереньках, устремив вперед мордочку с мелкими острыми зубками, с редкими рыжими усиками. Такие же острые зубки сверкали во рту П. М. Малокрошечного. Он улыбался неприятной улыбкой, будто знал что-то, чего мы не знали, будто собирался нас обмануть и заранее радовался удачному обману.
— А я смотрю, что-то гости мой двор миновали! — заговорил Малокрошечный. — Как же так, думаю? У меня и постельки постланы и самовар закипает.
Мы вошли в избу. Она была разделена дощатой перегородкой на две половины. В первой стоял длинный стол, уже накрытый на семь приборов, и возле большой печи шумел самовар. Дверь во вторую половину была открыта; там стояли рядами железные кровати, застланные одинаковыми одеялами.
— Еда у вас есть? — спросил Харбов.
— А как же-с! — Малокрошечный все кланялся и улыбался, как будто голова была у него приделана к туловищу с каким-то секретом и, раз получив толчок, раскачивалась долго и вне зависимости от его воли. — Послал на погреб. Имею вам предложить холодную телятину, холодец из поросячьих ножек, для баловства пряники и карамель. Рекомендую с устатку по рюмке водочки, или красненького винца, или шипучего Абрау-Дюрсо, из запасов великокняжеского имения.
— Нет, — хмуро сказал Харбов, — ни Дюрсо, ни водки нам не надо, а холодца дай, хлеба и чаю с сахаром, и семь кроватей. Это сколько нам будет стоить?
— Три рубля восемьдесят копеек, — не задумываясь, сказал Малокрошечный.
— Ишь ты! — удивился дядька. — Ты почем же считаешь кровать?
— По четвертаку. Выходит рубль семьдесят пять. Студень — рубль, сахар — сорок копеек, самовар — сорок пять. Прошу учесть, что доставка обходится дорого, а накидочка самая небольшая.
Дядька нахмурился, но спорить не стал, сел на лавку, стащил сапоги и повесил портянки на веревку, протянутую вдоль печи. Разулись и мы все. Малокрошечный бесшумно ходил по комнате, расставлял на столе стаканы, грязным полотенцем протирал тарелки. Дверь открылась, вошла старая женщина, молча поклонилась, поставила на стол две большие глиняные миски со студнем и вышла.
— Телятину обратно поставь, — шепотом сказал ей вслед Малокрошечный.
Он ушел во вторую комнату, принес сахарницу и, сев на лавку возле стола, стал щипцами колоть сахар на маленькие кусочки.
— А вы, значит, гражданина Бакина навестили? — спросил он, оскалившись. — Ну, как они живут с моей бывшей супругой?.. Счастливо?
— Очень, — коротко сказал Тикачев.
— Странные времена пошли! — пожал плечами Малокрошечный. — Совершенно отсутствует у людей совесть. Живут напротив меня, законного мужа, и не испытывают никакого стыда. Это же, понимаете, необыкновенно! Ну, ограбь, обворуй, убей, но стыдись! Нет, я наблюдаю с их стороны самый бесстыдный вид. Будто меня и нет и не было.
Мы молчали. Спорить с ним не хотелось. Он сверкал зубками и щелкал щипцами. В сонном моем сознании смешивались щипцы и зубки, и мне казалось, что зубками он быстро-быстро перекусывает кусочки сахара.
— Три шестьдесят, — мрачно сказал дядька.
— Что, что? — не поняв, переспросил Малокрошечный.
— Три шестьдесят получается, а не три восемьдесят. — Дядька вытянул руку и стал загибать пальцы. — Рубль семьдесят пять — кровати и рубль студень — два семьдесят пять, и сорок пять самовар — три двадцать, и сорок копеек сахар — три шестьдесят.
— А двадцать копеек обслуга, — обиженно сказал Малокрошечный. — Заработную плату плачу по профсоюзной ставке. За обслугу двадцать копеек недорого.
— Про обслугу не говорилось, — настаивал дядька. — Тоже надо совесть иметь.
— А налоги? — с пафосом произнес Малокрошечный.
— Ладно, — сказал Харбов, — берите двугривенный за обслугу. Все равно на нас много не наживете. Мы народ бедный. С Катайкова небось больше нажили.
Малокрошечный опустил глаза в землю, будто разговор зашел на темы, говорить о которых ему не позволяла скромность.
— У нас для всех одинаковая цена, — сказал он.
— Куда они от вас поехали? — спросил Харбов.
— Кто — они?
— Катайков, Гогин, Тишков, Булатов и девушка, которая с ними была.
— Знать ничего не знаю, — сказал Малокрошечный. — Пришли, заказали, что хотели, заплатили, что следует, и ушли. Для меня все одинаковы.
— Ну, а тот? — спросил Харбов.
— Кто — тот? — вскинулся Малокрошечный.
— Который один шел, во всем заграничном.
— А я и не знаю, что такое заграничное. Штаны есть штаны, куртка есть куртка. А где они сделаны, не могу знать. В Москве, в Санкт-Петербурге или где-нибудь в Лондоне — это нам неизвестно.
Харбов встал и босиком прошелся по комнате, разминая ноги.
— Значит, Катайков тебе чужой человек? — спросил он. — И даже привета от брата не передал? С братом твоим они ведь дружат.
Малокрошечный волновался ужасно. Он покраснел, и руки у него чуть заметно дрожали.
— Братец мой сам по себе, — сказал он, — а я сам по себе. Даже по вывескам можете заметить. Братец называется И. М. Малокрошечный, а я П. M., a в Каргополе лавочку держит — тот уже будет В. М.; И. М. — старший братец, В. М. будет младший, я и того и другого братской любовью люблю, а дела мы ведем каждый отдельно. Зачем же смешивать?
— Допрыгаешься! — сказал мрачно Харбов. — Смотри, как бы в темном деле не попасться.
— Никаких темных дел не веду. Если вы говорите, что в заграничном, не знаю; вы в модном вопросе лучше меня разбираетесь, а я материал не обязан щупать.
— Я человек, извините, обиженный, у меня вон Бакин-старик жену сманил. Тоже надо чувства мои уважать... Проходил человек какой-то, а почем я знаю — кто.