Две строчки времени - Ржевский Леонид. Страница 3

— Она вундеркинд! И ей, знаете, даже ученую сулили карьеру. Книжку очерков напечатала о дальнем севере, где ходила на лыжах.

— А теперь?

— А теперь, вот совсем уж недавно, все бросила и очутилась не то в рекламном, не то в туристическом бюро, шеф которого, говорят, от нее без ума. Одержима скоростями и носится на своей пожарного цвета машине сломя голову, так что уже дважды угодила в полицию. По счастью, не хватает у нее шишей на гоночную, иначе наверняка свернула бы себе шею. Кстати: Пьер знает ее не хуже, чем я: купался с ней несколько раз вместе в бассейне и потом упрашивал позировать ему для какой-то очередной скандинавской наяды. На коленях стоял!

— Вздор насчет «на коленях»! Но удаются такие природе нечасто, и перцу у нее под хорошенькой шкуркой — хоть отбавляй! — говорит Пьер. — Увы! богема и мечется. Квартиры меняет бессчетно.

— И постельных мальчиков.

— Довольно, Моб! — говорит Пьер.

3

«Я найду вас сама»…

Нашла она меня неделю спустя. В праздничное послеобеда, сероватое и ветреное, подле моей пляжной будки, в песчаной широкой воронке, сделанной для того, чтобы ветер по своему усмотрению не переворачивал читаемых вами страниц.

Впереди ее бежала крохотная рыжеватая собачонка, похожая на выкусанный уже кукурузный початок, с нервными выпуклыми пуговицами глаз.

Было в ней в этот раз нечто во вкусе «волосатиков» — потертые джинсы цвета утопленника, с заплатой на маленькой ягодице, и местные довольно уродливые сабо с большим раструбом, в котором, однако, пряталась ухоженная ступня с розовой пяткой и выкрашенными кармином ногтями.

— Устала, пока разыскала вас! — сказала она, скидывая сабо кувырком в стороны. — Поэтому сперва окунусь. Открыта ваша кабина?..

Она вернулась через минуту в двух красных поперечинах и побежала мимо меня, печатая по песчаному скату матово-золотистые следы. Початок, несясь за ней по пятам, связывал их своими, как пунктиром.

У меня не хватило простоты подняться за ней, крякнув, как следовало бы, по-стариковски, и я следил только издали, как она, бесконечно долго, балансируя тонкими руками, шла навстречу «моряку» и брызгам из-под скалистых камней и стала |же совсем маленькой, когда упала на встречную волну и поплыла.

То, для чего я ей понадобился, был переклад на русский язык торгового объявления одной местной текстильной фирмы. Сбегав в будку, она принесла скрученную трубкой тетрадку с печатным вкладышем внутри и собственными переводческими попытками, довольно беспомощными, но — и то сказать: переложить подходяще для советского потребителя тон западной рекламы не так уж просто.

Текст был невелик, я продиктовал ей то по-русски за четверть часа.

— Здорово! — сказала она (было вообще у нее в языке порядком энергичного просторечья). — Эта фирма связана с нашим бюро, но гонорар будет мне особый. Половина — вам!

— Не пойдет!

— Почему? Я получила заказ — вы его выполнили. Категорически — пополам! — и то уж бессовестно с моей стороны.

— Давайте тогда тетрадку обратно.

— Если, — прищурилась она на меня, и даже поросль на тонких ее руках, вставшая дыбком, дышала протестом, — если вы не признаете равноправия, забирайте ваш перевод, и больше с вами мы не знакомы!

Что наши представления о равноправии расходились, сомневаться не стоило. Удивительно было то, что эта поблекшая тема сложилась у меня вдруг в предолгий и даже патетический монолог с разными дальними экскурсами и касательными. Влияла, вероятно, аудитория, сидящая по-турецки напротив с мокрыми коленками, исподу облепленными песком, и вот-вот готовая вскинуться; может быть, тоже — прислушивающаяся вокруг мягкость прибоя, серого неба, неподвижных сосен…

Говорил же я о той не имеющей заменителей вершине, на которой, по-моему, должна бы стоять женщина — воплотительница недостающего живому миру гармонического начала. Забрел я тут далеко, прихватив даже и вечную женственность… «Стремление теперешней женщины. — говорил я, — быть иным, чем ей быть свойственно, привело уже к катастрофам: распаду семьи, трагическому одиночеству детей, оторванных от материнской груди не только в буквальном смысле. Движение „волосатиков“ — яркий тому пример. Будущее этого одичания женщины в условиях избыточной цивилизации — противозачаточных пилюль и синтетического грудного молока — представляется мне иной раз в виде бесконечной пустыни, выложенной от горизонта до горизонта рыжим нейлоновым ковром. Последний мужчина, обезумевший от мытья посуды и стирки своего и жениного исподнего, покончил самоубийством. Между зарослями стиральных машин и холодильников хищно бродят старухи в папильотках и кратчайших шортах над жилистыми, в синих склеротических узлах ляжках; бродят в поисках несостоявшихся ощущений и идеи нового женского клуба»…

— В этой чепухе, — сказала Ия, позевывая, — есть полторы мысли, но мне сейчас как-то лень с вами спорить. А стихи вы не пишете? По тому, что говорили о женщине, — что-то средневековое и из Соловьева, — я предполагаю, что — да!

Что она различила в монологе моем Соловьева, было удивительно. Но она вообще была необыкновенно начитанна и памятлива. «Вундеркинд» — по словам Моб.

— А если бы я писал стихи, стали бы вы их слушать?

— Может быть. И попросила бы вас написать вот этот пейзаж, что сейчас.

— Стихи не мои, но — пожалуйста:

Эти скалы, сосны эти,
Кружевным зигзагом — сети
И фарфоровый песок;
Ветер, ветер, ветер, ветер
И маяк наискосок…
Как все серо! Грусть иль нежность,
Чем, скажи, она полна —
Эта мглистая безбрежность,
Эта низкая волна?..

— Ностальгия! — перебила она меня. И немного спустя, зевнув снова: — Больше всего люблю Маяковского!..

Становилось все ветреней. Купальные ее доспехи высохли и налипали на кожу резким пунцовым штрихом.

— Красное — это тоже любимый ваш цвет?

— Да, красный и желтый. Еще — зеленый. Если бы удалось создать независимое государство, о котором мечтаю, цвет флага был бы красно-зелено-желтый.

— А какие независимые будут жить в вашем государстве?

— Молодежь.

— Независимые от чего?

— От отживших уже поколений. Таких, как ваше…

4

Она позвонила мне домой дней через пять, поутру: три дня и три ночи, по ее словам, трудилась над переводом какого-то русского туристского проспекта. Кое-что в тексте ей было неясно.

— Я бы заехала к вам после работы. На пляж. Если будете там.

— Буду.

— За помощь приглашаю вас в воскресенье поужинать. В «Три короля» — это мой любимый «инн», и там здорово кормят. И джаз… Что? Иначе не состоится. Это — вы знаете по-латыни? — conditio sine qua non.

Знаю ли я по-латыни? Экая маленькая наглость!

— Ну, если sine qua non, — я согласен!

С переводом на этот раз провозились долго. Смущали ее, оказывается, архаизмы в описании церковной архитектуры и утвари, пропущенные советскими составителями словарей ради «религия — опиум для народа» и из перестраховки.

Не состоялось и купанье, — но спорилось на фоне сумерек хорошо.

Началось — с волос, которые она обрезала почти «под горшок», напоминая теперь благочестивого отрока русских лубочных картинок.

Я сказал ей об этом.

— Моему теперешнему другу нравится эта прическа, — объяснила она. — К концу сезона, верно, переменю.

— Друга или прическу?

— И то, и другое. Смелее, смелей! Вижу в ваших глазах всю иронию предков, и — «какой это по счету друг в моей жизни?»

— Допустим.

— Который по счету? — повторила она и, наморщив переносицу, стала загибать один за другим пальцы на узенькую ладонь. Заполнив одну, загнула было на другую два огненно выкрашенных ногтя — и один разогнула опять.