О героях и могилах - Сабато Эрнесто. Страница 44
– Ну, типичные для Хуана Карлоса глупости. Зачем же?
Она протянула письмо и с досадой заметила:
– Предупреждаю, оно тебя опечалит.
– Неважно, – ответил Мартин, жадно и нервно хватая письмо, между тем как она устроилась рядом, как если бы собиралась читать письмо с ним вместе.
Мартин подумал, что она, видимо, намерена смягчить смысл написанного фраза за фразой – так он потом рассказывал Бруно. И Бруно подумал, что поведение Алехандры было столь же бессмысленно, как наши попытки следить за маневрами водителя, дурно ведущего машину, в которой мы едем.
Мартин уже собрался вынуть письмо из конверта, как вдруг осознал, что рискует утратить жалкие, бренные остатки любви к нему Алехандры. Рука его вместе с конвертом бессильно опустилась, и, немного помедлив, он возвратил письмо. Алехандра спрятала его обратно в сумку.
– И с таким кретином ты откровенничаешь, – сказал он, смутно чувствуя, что претензия его несправедлива, ибо – тут он был уверен – с этим типом Алехандра никак не могла быть «откровенной». Могло быть что-то больше откровенности или меньше, но только не откровенность.
У него, однако, была потребность ранить ее, и он знал, вернее, чувствовал, что это слово ее ранит.
– Не мели ерунду! Я же тебе сказала, говорить с ним все равно что вести беседу с лошадью. Неужто не понимаешь? И все же, как бы там ни было, я не должна была ему ничего говорить, в этом ты прав. Но я была пьяна.
Пьяна, с ним (подумал Мартин с еще большей горечью).
– Но это, – добавила она, чуть погодя и уже не так жестко, – то же самое, что показывать лошади фотографию красивого пейзажа.
Мартину почудилось, что какая-то огромная радость пытается пробиться сквозь тяжелые тучи; во всяком случае, слова «красивый пейзаж» коснулись его истерзанной души, как светлый луч. Но словам этим надо было еще пробиться сквозь толстый слой облаков, а главное, сквозь фразу «была пьяна».
– Ты меня слышишь?
Мартин утвердительно кивнул.
– Послушай, Мартин, – внезапно донеслось до него. – Я с тобой расстаюсь, но прошу тебя, чтобы ты о наших отношениях не думал плохо.
Мартин посмотрел на нее с убитым видом.
– Да, расстаюсь. По разным причинам это не может продолжаться, Мартин. Так будет лучше для тебя, гораздо лучше.
Мартин не мог слова вымолвить. Глаза его наполнились слезами, и, чтобы она этого не заметила, он отвернулся и стал смотреть вдаль: он смотрел и не видел там, далеко, словно на холсте импрессиониста, судно с коричневым корпусом и белых чаек, над ним круживших.
– Теперь ты станешь думать, что я тебя не люблю, что я никогда тебя не любила, – сказала Алехандра.
Мартин, будто завороженный, уже следил за траекторией коричневого судна.
– Но это не так, – говорила Алехандра.
Мартин опустил голову и снова принялся смотреть на муравьев: один из них волочил большой треугольный листок, похожий на парус крохотного суденышка; от ветра листок колебался, и сходство еще усиливалось.
Он почувствовал, что рука Алехандры берет его за подбородок.
– Ну-ка, – сказала она повелительно, – подними голову.
Но Мартин упрямо и резко уклонился.
– Нет, Алехандра, не трогай меня. Я хочу, чтобы ты ушла и оставила меня одного.
– Не глупи, Мартин. Ах, будь проклята та минута, когда ты увидел это дурацкое письмо.
– А я проклинаю минуту, когда с тобой познакомился. Это была самая несчастная минута в моей жизни.
– Ты так думаешь? – донесся до него голос Алехандры.
– Да, именно так.
Алехандра помолчала, потом, встав со скамьи, предложила:
– Давай хотя бы пройдемся немного вместе. Мартин тяжело поднялся и пошел позади нее. Алехандра остановилась, подождала и, взяв его под руку, сказала:
– Мартин, я много раз говорила тебе, что люблю тебя, очень люблю. Не забывай этого. Я никогда не говорю того, чего не думаю.
Ленивая серая пелена покоя легла с этими словами на душу Мартина. Но насколько сладостней бывали бури даже в самые тяжкие для Алехандры минуты, нежели этот серый, безнадежный покой!
Они шли, погруженные каждый в свои мысли.
Когда поравнялись с кондитерской у купален, Алехандра сказала, что ей надо позвонить.
В кафе было пусто и уныло, как обычно в таких заведениях в будние дни: столики и стулья составлены один на другой, парень в сорочке и подвернутых штанах мыл пол. Пока Алехандра звонила, Мартин, подойдя к стойке, попросил кофе, но ему сказали, что машина не разогрета.
Поговорив по телефону, Алехандра подошла к нему; Мартин сказал, что кофе нет; тогда она предложила пойти в бар «Москова» и там выпить по рюмочке.
Но дверь «Московы» была закрыта. Они постучали, подождали – никто не вышел. Спросили в киоске на углу.
– Как? Вы не знаете?
Ваню упрятали в сумасшедший дом.
Это казалось символичным: бар «Москова» был первым баром, где Мартин испытал счастье. В самые тяжелые для их отношений дни Мартин вызывал в памяти тот предвечерний час, мирный час у окна, когда они смотрели, как опускается темнота на крыши Буэнос-Айреса. Никогда он не чувствовал себя настолько далеким от города, от суматохи его и безумия, непонимания и жестокости; никогда он не был так отгорожен от бесчестья своей матери, от алчной погони за деньгами, от атмосферы сделок, цинизма и ненависти всех против всех. Там, в этом маленьком, но надежном убежище, под взглядом приверженного алкоголю и наркотикам, неудачливого, но доброго малого, Мартину чудилось, будто пошлая действительность снаружи, за стенами, куда-то исчезла. Позже он спрашивал себя, насколько неизбежно, что люди тонкие, чувствующие, вроде этого Вани, кончают тем, что становятся алкоголиками или наркоманами. И еще его умиляла дешевая роспись на стенах, ярмарочно кричаще изображавшая далекую родину. Волновала именно своей дешевизной и наивностью. То не было претенциозное творение бездарного художника, мнящего себя мастером, но, вне всякого сомнения, роспись принадлежала настоящему артисту, такому же пьянчуге и неудачнику, как сам Ваня, такому же бедолаге, навеки изгнанному из родного края, как Ваня, обреченному жить здесь, в стране для них нелепой и непонятной, – жить до самой смерти. И эти дешевенькие картинки все же помогали вспоминать далекую родину, подобно тому как сценические декорации, хоть и намалеванные на картоне, хоть часто грубые и примитивные, в какой-то мере помогают нам почувствовать атмосферу драмы или трагедии.
– Хороший был человек, – сказал, покачав головой, продавец, сидевший в киоске.
И этот глагол в прошедшем времени придал стенам сумасшедшего дома тот зловещий смысл, какой им действительно присущ.
Они свернули на Пасео-Колон.
– Эта мерзавка, – заметила Алехандра, – добилась-таки своего.
Она явно была удручена и попросила Мартина пройти с ней до Боки.
Дойдя до перекрестка улиц Педро-де-Мендоса и Альмиранте-Браун, они зашли в бар на углу.
В окно бара они увидели, как с бразильского грузового судна «Ресифе» сошел толстый, весь потный негр.
– Луи Армстронг, – сказала Алехандра, указывая на него своим сандвичем.
Потом отправились гулять по молам. И, зайдя довольно далеко, сели на парапет набережной и стали смотреть на семафоры.
– Есть дни по гороскопу несчастливые, – сказала Алехандра.
– Для тебя какой? – спросил Мартин, взглянув на нее.
– Вторник.
– А цвет какой?
– Черный.
– Для меня – фиолетовый.
– Фиолетовый? – с некоторым удивлением спросила Алехандра.
– Я это прочитал в «Марибель».
– Да, вижу, ты отлично выбираешь, что читать.
– Это один из любимых журналов моей матери, – сказал Мартин, – один из источников ее культуры. Ее «Критика чистого разума» [86].
Алехандра отрицательно покачала головой.
– Что касается астрологии, нет лучшего чтения, чем «Дамас и Дамитас». Это потрясающе…
Они смотрели, как суда входят в гавань и выходят из нее. Теплоход с белоснежным удлиненным корпусом, похожий на важную морскую птицу, скользил по Риачуэло [87], его вели к устью два буксира. Медленно раздвинулся подъемный мост, и судно прошло, издав несколько гудков. И странным показался контраст между плавностью и изяществом его очертаний, бесшумным его скольжением и рычащей мощью буксира.
86
«Критика чистого разума» – Знаменитый философский труд И. Канта. – Прим. перев.
87
Риачуэло – приток Ла-Платы, протекающий по территории Буэнос-Айреса. – Прим. перев.