Алексей Михайлович - Сахаров Андрей Николаевич. Страница 24
Веселые это были мысли. Борис Иваныч все стоял и улыбался, поджидая хозяина с дочерьми.
Вот дверь скрипнула, и на пороге показалась сперва одна женская фигура, потом другая, а за ними Илья Данилович.
Молодые девушки несли в руках подносы с винами и закусками. Остановясь перед Борисом Ивановичем и не смея поднять на него глаз, они отвесили ему по плавному поклону и стояли не шевелясь, как статуи, только подносы едва заметно дрожали в руках их.
Борис Иванович оглядел их зорким взглядом, и на душе у него стало еще радостнее. Обе девушки были погодки. Младшей только шестнадцать лет исполнилось. Обе были красавицы — высокие да стройные, с нежными, милыми чертами, с белыми да румяными, горящими краскою юности и стыдливости лицами. Глаз опущенных не было видно, но длинные черные ресницы говорили о том, каковы глаза эти.
Трудно было сказать, которая из них лучше, но, впрочем, теперь первенство оставалось за старшей, за Марьей Ильинишной. Ее здоровая милая красота уже окончательно развилась и созрела, ее формы были пышнее.
Младшая еще смотрела полуребенком. Она еще только обещала в близком будущем сравняться с сестрою.
— Вот мои дочки, боярин, — проговорил Милославский, суетясь и как-то захлебываясь от радости. — Не взыщи на них: еще совсем никого не видали, да уж и ведены строго, из теремка ни шагу…
— Помилуй, Илья Данилович, — отвечал Морозов, почтительно кланяясь девушкам —Я таких красавиц, почитай, отродясь не видывал. А что скромны они, так это и тебе, и им честь великая. Одно жалею, не хотят твои боярышни взглянуть на меня, не хотят, чтобы я полюбовался их очами…
Девушки еще больше вспыхнули. Марья Ильинишна так и не подняла на боярина глаз своих; но младшая не утерпела — взглянула. Перед Борисом Ивановичем на мгновение блеснули два больших черных глаза.
«Ты будешь женой моей», — решил про себя Морозов.
И ему вдруг сделалось так легко, так привольно на душе, как будто десяток — другой лет спал с плеч его. Как будто он снова превратился в того беззаботного, счастливого юношу, каким в первый раз увидал когда-то свою покойную жену, о ранней смерти которой теперь давно уж перестал сокрушаться.
IV
С самого выезда из Касимова для Фимы началась новая и волшебная жизнь. Сразу она забыла все пережитое в последнее время. Она не помнила прошлого, не думала о будущем, для нее существовало только настоящее.
И это настоящее было так необычайно, так весело, так занимательно — путешествие, далекая дорога!
Фима ничего не видала, кроме своей усадьбы да Касимова, а тут что ни шаг, то разнообразие. Да и само-то путешествие как весело! Едут они не одни: несколько десятков кибиток потянулось из Касимова — все с выбранными невестами, их родными и прислугою. Впрочем, избранных невест немного. Пришлось-таки московским боярам под конец забраковать иных уже внесенных в список, оставив только самых красивых девушек из старых семей дворянских.
Большинство путешественников были уже давно знакомы между собою, а при первой же остановке так и остальные перезнакомились. Сначала все было мирно, дружелюбно; матушки пристально разглядывали чужих дочек и похваливали их. Но долго не могли они так выдержать, заклокотала зависть и на следующий же день все уже были между собою в ссоре, все ненавидели друг друга. Во время остановок шла бесконечная перепалка, доходившая иногда до такой крупной брани, что более благоразумные отцы и мужья должны были вмешиваться и успокаивать разъяренных женщин.
Только семья Всеволодских вела себя скромно. Настасья Филипповна и по характеру своему не была способна заводить ссоры, да и зависти в ней неоткуда было взяться.
Она видела и чувствовала, что ее Фима не в пример краше и лучше других девушек. Видели это, конечно, и все новые ее знакомки — и этого было достаточно, чтоб над бедною Фимой разразилась вся буря их злобы и зависти.
Под конец даже многие позабыли свои раздоры, помирились снова, чтобы заодно нападать на Всеволодских. Всячески стали пилить Настасью Филипповну, всячески поднимать ее на смех.
На все она отмалчивалась и оставалась невозмутимой. Разве уж очень надоедят, так промолвит кому-нибудь из своих с беззлобной усмешкой:
— Ну чего они лаются? Только время попусту тратят. Ведь от лаю того Фима моя хуже не станет, а ихние дочки краше не сделаются.
И уйдет тихонько в свою кибитку.
Но несмотря на всю сдержанность и безответность Настасьи Филипповны, не унимаются злые женщины. Сидит она в кибитке и слышит:
— Хороша ты, трясучка старая, только и знаешь, что головой зря мотать! Ну чего ты дочкой своей кичишься, скажи лучше — рубашонка-то есть ли на ней? В чем ты ее на Москву привезешь? Время зимнее — замерзнет она совсем у тебя. Ты бы уж лучше нам поклонилась да Христа ради попросила старого платья с наших дочек.
Заслышав такие речи ехидные, не выдержит и Настасья Филипповна. Так больно и обидно на душе у нее сделается, даже всплакнет она иной раз, только чтобы Фима не видела.
А тут еще Пафнутьевна начинает ее тревожить. Пафнутьевна страх боится, чтобы как-нибудь злые бабы не сглазили ее Фиму, не нагнали бы на нее с зависти какого лиха. Об этом она то и дело нашептывает Настасье Филипповне. На ночлегах с уголька спрыскивает Фиму, глаз с нее не спускает, следит за каждым ее шагом, а как идет она — заметает за нею снег своим подолом, чтобы лиходейки следа ее не вынули.
Фима смеется над своей старой мамкой, Фима не верит, чтобы кто-либо мог сглазить ее да испортить. Она же знает одно, что ей весело и радостно жадно глядеть по сторонам, всматриваться в новые предметы вокруг себя.
Проезжают они снежными равнинами, что как море пустынное раскинулись во все стороны и с небом зимним сливаются. Проезжают лесами густыми да страшными, деревнями и селами, городами. Города как Касимов — не хуже, не лучше его; те же улицы ухабистые, те же черные закоптелые строения, приставленные одно к другому.
«Боже ты мой, Господи, — думается Фиме, — едем, едем, и все-то новое, и люди новые, сколько их! Что звезд на небе…»
И начинает она раздумывать об этих незнаемых людях… вот прошла сейчас девушка — кто она, откуда? как живет? есть ли жених у нее и так ли она его любит, как Фима Митю? Много всяких вопросов, и в молодом воображении мигом складываются ответы на все вопросы. Время проходит незаметно.
Короток день зимний — вот уж и солнце давно закатилось — темнеет. Большинство путешественников, закутавшись в шубы, дремлют.
Но Фиме не до сна. Она еще пуще, чем днем, начинает тужить в это время. Жуткое чувство подступает ей к сердцу; страшна эта темь, ее окружающая, страшна эта тишина снежная — а впереди лес еще страшнее.
Скоро они у его опушки; Фима глядит и видит: уж в самую кибитку заглядывают белые заледеневшие ветки. А там, за этими ветками, в таинственной непроглядной чаще, там, быть может, зверь лютый, люди недобрые…
И это не пустое, не сказка — это правда. Вот начинают храпеть и шарахаются кони; неподалеку в темноте лесной треск раздается. Там что-то будто идет, что-то ломает сучья…
— Что это, что это?! — кричит Фима и будит Настасью Филипповну, Пафнутьевну и Рафа Родионовича.
— Надо быть, ведмедь, — спокойным голосом говорит ямщик, оборачиваясь на своем облучке к седокам, и хлещет лошадей что есть силы.
Вот к их кибитке подъезжает другая, сухановская.
Митя и Андрюша тоже кричат: «Ведмедь!»
Лошади фыркают все больше и больше, сучья в лесу трещат ближе, ближе. В поезде смятение, все начинают кричать благим матом. Фима закрывает глаза, зажимает уши и ничего не видит, ничего не слышит. А все же, с зажмуренными глазами и с заткнутыми ушами, ей видится и слышится что-то необычайно страшное.
«Что это? Едем мы или стали?-думает она. — А что, если я открою глаза и у самого лица моего большая медвежья морда?!»
Она вздрагивает всем телом, ужас леденит ее. Но и самый этот ужас приятен.
Медведь, видно, сам напугался, ушел в лес обратно. Поезд мчится дальше, лес тянется без конца. Огромные деревья, неподвижные, в холодном ночном воздухе, начинают шевелиться, начинают будто переходить с места на место, сталкиваясь друг с другом белыми оледеневшими вершинами. Будто валятся они, со всех сторон обступая дорогу и опять расступаясь.