Алексей Михайлович - Сахаров Андрей Николаевич. Страница 62

Лебедь белую во чужой сторонушке захоронили,
Со лебедь белою друга милого да разлучили,
Да, эх, кручинушка, да долюшка сиротская!
Знать, тобою, долюшка, нам дадено
Вековать ли с горюшком век-вечные,
Во слезах зарю встречаючи,
Да в горючих зорьку провожаючи…

— Добро девки поют, — мечтательно закатил глаза, постельничий.

Буйносов чванно выставил живот.

— А краше всех, гостюшко, поет полонная женка Янина.

Федор смущенно поглядел на пальцы свои и отошел к окну.

— Эко, траву нынешним летом, как прорвало!

Буйносов торопливо перекрестился и сплюнул через плечо.

— Дурное око ворону на потребу, доброе же слово хозяину на корысть, — трижды проговорил он скороговоркой и потом уже спокойно прибавил: — Травы, доподлинно… могутные ныне травы, благодарение Господу.

Помолчав немного, Ртищев снова присел рядом с хозяином.

— Ежегодно радуются люди траве зеленой, — улыбнулся он печальной улыбкой, — а того в толк не возьмут, что оком не мигнешь, как травушке той и кончина века пришла.

Буйносов сочувственно покачал головой.

— Так и живот человеческий.

Потерев раздумчиво лоб, Ртищев забарабанил пальцами по столу.

— Читывал я, Прокофьич, и греческую премудрость, и многие тайны спознал, а все в толк не возьму: пошто и человек, и трава смертью помирают, а мир как будто и не помирал николи? Как жил много годов назад, так и жительствует.

Он беспомощно заморгал глазами и спрятал в ладони потемневшее лицо.

— Сдается мне, что и человек, как трава: коль един на земли сиротствует, нет ему ни доли, ни радости… Все кручинится да тужит человек одинокий. А позабыть ежели про себя да к людям податься, особливо ежели к женке, то ли жизнь пойдет!

Прокофьич нетерпеливо дослушал гостя и грозно сдвинул рыжие брови.

— Не до того еще допляшешься с борзостями еллинскими! Ума решишься! А пошто наважденье такое?… По то, Федор Михайлович, что старину позапамятовал. Нешто так отцы и деды наши на мир Божий глазели? Нас как навычали? Егда поспрошают тебя, ведаешь ли филосопию, отвещай: еллинских борзостей не текох, риторских астромонов не читах, с мудрыми филосопами не бывах, но учуся книгам благодатного закона, как бы можно было мою грешную душу очистить от грехов.

— Не то! — воскликнул Федор, — против старины не смутьян я. Но ведаю, что не весь живот человеческий познала древняя мудрость.

Песня за окном то таяла, припадая к земле, то вздымалась к небесам, исполненная кручины, то билась отчаянно в воздухе, как бьется отяжелевшими крыльями смертельно раненный сокол.

— Эко, девки печалуются, Прокофьич!

Буйносов выглянул в окно.

— Сызнов Янинка раскаркалась!… Ужо закажешь десятому, как лихо накликивать.

Тяжело отдуваясь, он вышел на двор. Ртищев обеспокоенно последовал за ним.

При появлении господаря девки упали ниц, ткнувшись лицами в землю.

— Пожалуй-ко, покажи милость, подойди-ка к крыльцу, — поманил Прокофьич пальцем Янину.

Неторопливо поднявшись, женщина спокойно пошла на зов.

— В нога! — крикнул господарь, наотмашь ударив ее по лицу.

— Как тебе сподручнее будет, — гордо сверкнула глазами Янина, опускаясь на землю.

Осанка ее, так не похожая на осанку даже самых родовитых российских женщин, величавый взгляд больших серых глаз и чуть вздрагивающие от скрытого возмущеиия ноздри привели Буйносова в неистовство.

Федор, чтобы выручить Янину, стал между нею и Прокофьичем.

— Неужто песней сиротской можно лихо накликать?

Чуть приподняв голову, женщина обдала постельничего признательным взглядом.

— А ежели лихо не накличет, — огрызнулся хозяин, — то уж вернее верного девок от работы отвадит!

Он кликнул дворецкого и, не обращая внимания на немую мольбу Ртищева, приказал:

— Сечь ее крапивой до четвертого поту!

Ртищев гневно вцепился в руку Буйносова.

— Опамятуйся!

Но дворецкий, покорный приказу, поволок женщину через двор.

— Дружбы для! — крикнул постельничий. — Не соромь полоняночку.

Буйносов упрямо мотнул головой и, увлекая за собой не выпускавшего его руку гостя, пошел в конюшню.

— Продай женку, Прокофьич! — завизжал Федор, едва холоп замахнулся на женщину пучком крапивы.

Глаза Буйносова подернулись усмешкою. Чтобы еще больше раззадорить гостя, он сорвал с гвоздя плеть и, с наслаждением крякнув, трижды полоснул Янину. Ртищев умоляюще протянул к нему руки:

— Ничего не пожалею, бери колико волишь!

Хозяин кинул плеть под козлы.

— Не можно. Рад послужить, да самому холопы надобны.

— Дружбы для нашей!… До скончания живота памятовать буду добро твое…

Буйносов почесав затылок, нерешительно помялся и с сожалением поглядел на гостя.

— Нешто для дружбы?… А дружбы для и мы не бусурмане. Задаром отдам! За двести рублев.

Федор всплеснул руками.

— Окстись! Да нешто бывало, чтобы за холопку боле трех рублев плачивали?

Ни слова не ответив, Прокофьич вытер руку о полу кафтана, перекрестился и кивнул кату [18].

— Ты ей пятки полехтай огоньком.

— Дворянин, а рядишься, что твой татарин, — не выдержав, проговорил постельничий и гадливо сплюнул.

— Так-то ты! — заревел Буйносов. — В батоги ее!

Каты бросились к батогам. Обомлевший Ртищев отпрянул к двери, но тотчас же ловким движением вырвал из руки холопа батог.

— Царю ударю челом, не попущу! Нету такого закону, без суда людишек казнью казнить.

Лютый гнев помутил рассудок Прокофьича. Он отшвырнул далеко в сторону заступника женки и схватил секиру.

— А коли не волен ныне я, господарь, над смердами расправу творить, так на же!

Федор, собрав все свои силы, метнулся к козлам.

— Бери!… Двести пятьдесят бери, токмо помилуй!

— То-то же, — спокойно ответил Буйносов, опуская секиру, — вон оно до чего довел ты меня, Федор Михайлович. Еще бы время малое, грех смертный принял бы на душу.

Федор сжался и, боясь вновь рассердить неудачным словом хозяина, угрюмо молчал.

В терему они ударили по рукам. Дворецкий побежал за дьячком. Подоспевший Буйносов, довольный выгодной сделкой, предложил гостю вина.

— Не вкушаю, — поморщился постельничий, — не тешу нечистого.

— Вольному — волюшка, а спасенному — рай, — презрительно ухмыльнулся Прокофьич. — Токмо по-нашему, по-неученому, не грех бы для крепости пообмочить купчую отпись.

Он увел Ртищева в трапезную и насильно заставил пригубить корец.

— А остатнее я отхлебну.

В дверь просунулась голова дворецкого:

— Доставил.

Буйносов надменно оглядел пошедшего дьячка и, не ответив на глубокий поклон его, спросил:

— Горазд ли ты купчую отписывать?

— Тем и живы опричь служения в храме, — почтительно закивал дьячок и достал из болтавшегося на животе мешочка чернильцу.

— А коли горазд, строчи, вислогубый!

Дьячок повел кожей на лбу — из-за дрогнувшего уха выскользнуло перо и, точно прирученное, упало промеж растопыренных пальцев.

— Про что отписывать, господари?

Выслушав Буйносова, он припал на одно колено и, вытягивая горлом, в лад поскрипывавшему перу, застрочил купчую. Покончив с делом, он перекрестился на образ, высморкался и загнусавил:

Купчая отпись на проданную польскую женку Янину. Се я, Иван, сын Прокофьев, дворянин Буйносов в нынешнем сто пятьдесят седьмом году, продал я, Буйносов, свою польскую полонную женку Янину постельничему Ртищеву Федор Михайловичу. А у тое женки глаза серые, волосы черны на голове. А взял я, Иван сын Прокофьев, за ту свою полонную женку у него, Ртищева, 250 рублев денег. А впредь мне, Буйносову, до тое женки дела нет ни роду моему, ни племени, не вступаться… И буде кто станет в ту женку вступаться, а мне, Ивану, сыну Прокофьеву, очищать и убытку никакого ему, Ртищеву Федор Михайловичу, не довести. В том я, Буйносов, ему Ртищеву, отпись дал. А отпись писал дьячок Васька Лотков лета 7157 году.

вернуться

18

Кат — палач.