Елизавета Петровна - Сахаров Андрей Николаевич. Страница 102

Однако по мере того, как хлопоты Жанны приносили всё большие и большие результаты, глубокое разочарование начинало пробираться к ней в душу. Всё было готово, царевне надлежало только самой энергично взяться за дело, а она под всевозможными предлогами отклонялась от решительных действий. Между тем готовность гвардейцев доходила до апогея. Так, в начале июня гвардейские офицеры подстерегли Елизавету Петровну на прогулке и кинулись к ней с недоумёнными восклицаниями.

– Матушка ты наша! Когда же это будет наконец? Мы все готовы и только ждём твоих приказаний! Что наконец повелишь нам? – возбуждённо говорили они.

Цесаревна не на шутку перепугалась.

– Ради Бога, молчите и опасайтесь, чтобы вас не услыхали! – в отчаянии зашептала она, не зная, куда деваться, и готовая провалиться сквозь землю от ужаса. – Не делайте себя несчастными, дети мои, и не губите и меня! Разойдитесь, ведите себя смирно: минута действовать ещё не наступила!

Но почему эта минута не наступила?

Жанна боялась, что она никогда не наступит. Она начинала подозревать, что Елизавета Петровна просто играет в опасную забаву – политику, но и не думает, в силу своего легкомыслии и трусости, серьёзно взяться за дело. И действительно, весёлые пиры и всевозможные любовные похождения, казалось, исключительно поглощали всё внимание царевны.

Жанна разочаровалась и в доброте Елизаветы Петровны. Она видела, что лёгкость, с которой цесаревна разбрасывала деньги, проистекала скорее из присущего ей мотовства, желания нравиться, жажды популярности; но случись ей поступиться чем-нибудь нужным, необходимым, этого она, как начинала думать Жанна, и для родного отца не сделает.

Да, жизнь в Петербурге заставила Анну Николаевну значительно изменить взгляд на вещи. Прежде она думала, что всё дело тормозится французским послом. Может быть, так оно и было вначале; но теперь Шетарди добросовестно делал всё, что мог, а тормозила осуществление заговора сама же цесаревна. Шетарди ограничил свои требования немногими, легко приемлемыми пунктами, но Елизавета Петровна увёртывалась от признания их своей подписью. Шетарди из кожи лез, чтобы добывать и передавать цесаревне деньги, необходимые для поддержания огненной готовности и преданности гвардейцев, а она своей пассивностью только толкала гвардейцев на какое-то бесцельное выступление. И Жанне делалось больно при мысли, что она подчинила всю свою жизнь мысли спасти Россию возведением на престол Елизаветы Петровны и что эта мысль оказалась новой химерой.

Тем временем отношения со Швецией всё портились и портились. В середине июня стало известным, что шведское правительство отзывает барона Нолькена обратно в Швецию. Его отъезд был назначен на конец июня, и это всполошило приверженцев цесаревны. Ведь отзыв посла означал близость открытия военных действий, а если для возведения царевны на престол не воспользоваться этой внешней заварухой, тогда долго ещё пришлось бы ждать другого столь же удобного момента.

Незадолго до своего отъезда Нолькен объехал с прощальными визитами всех высоких лиц. Был он и у цесаревны, но переговорить им по душам не удалось, так как при приёме присутствовало несколько человек из тех, доверять которым было невозможно. Поэтому, чтобы известить Нолькена о своём решении по поводу нескольких возбуждённых им вопросов, Елизавета Петровна послала вечером, накануне отъезда посла, Столбина-Воронихина сообщить на словах свой ответ.

Не без внутреннего неудовольствия подчинился Столбин приказанию царевны. Ведь этот вечер был кануном не только отъезда барона Нолькена, но и его собственной свадьбы, которая должна была произойти в домовой церкви дворца Елизаветы Петровны. Но что было делать? И с тяжёлым сердцем Пётр Андреевич поздно вечером вышел из дворца.

Почему-то в этот день его с особенной силой преследовали воспоминания. Припомнилось, как он впервые увидел Оленьку, как с первого взгляда пленился её хрупкой прелестью, как объяснился с ней. Припомнилось тяжёлое время разлуки, радость обретения… А завтра… завтра…

Но ему даже страшно становилось от сладостной сути предвкушения ожидавшего его счастья.

Погружённый в свои тихие мечты, он подвигался по заснувшим улицам, не обращая внимания на то, что за ним всё время и неотступно крадётся какая-то тень. Не подозревая ничего, Столбин свернул в переулочек, совершенно пустынный и тёмный, несмотря на то что стояла белая ночь; темнота происходила оттого, что небо было густо обложено большими мохнатыми тучами.

Навстречу ему показались двое мирных прохожих. Поравнявшись со Столбиным, они расступились по обе стороны, как бы желая дать ему дорогу, но не успел Пётр Андреевич сделать и двух шагов, как сзади его сильным броском опрокинули на спину, и в тот же момент кто-то третий засунул ему в рот тряпку. Затем Столбин почувствовал, что его быстро и ловко окручивают верёвками.

– Стой-ка, ребята, – проговорил знакомый голос, – сначала надо посмотреть, тот ли это, кто нам нужен, а то как бы греха не вышло! Этот самый! – продолжал он, пригибаясь к самому лицу брошенного на землю, причём Столбин увидал перед собой наглое лицо Ваньки Каина. – Э, ангелы небесные! – вдруг вскрикнул негодяй, внимательно приглядываясь к глазам Столбина. – Да ведь это – старый знакомец, купец Алексеев! Ну, знатная нам пташка попалась!

Он пронзительно свистнул, и в ответ на это из-за угла прослышался такой же свист, после чего к группе подъехал крытый возок.

– Тащи, ребята, его благородие в возок! – скомандовал Ванька. – Да осторожнее, не расшибите, а то сразу многих персон ушибёте! Вы думаете, это – одно лицо? Как бы не так! Ушибёте Воронихина – так купец Алексеев заплачет, а господин Столбин слёзы утирать будет. Пожалуй, что и переводчик Шмидт закряхтит, кто ж его знает!

Столбина втащили в возок и положили поперёк. Рядом кое-как умостился Ванька, дверца захлопнулась, и возок быстрой рысцой тронулся в путь.

– Ну берегись теперь, ваше благородие! – не помня себя от радости, заговорил Ванька. – Теперь сразу за всё рассчитаемся! Отольются волку овечьи слёзки, уж погоди! Много мне из-за вашего благородия докуки вышло; сколько раз ты уже из моих рук вывёртывался, да теперь не увернёшься, шалишь, брат!