Михаил Федорович - Сахаров Андрей Николаевич. Страница 27

Со времени этого столкновения прошло около двух месяцев, и дядя все это время не переставал дуться на племянника: иногда по целым дням не заходил в хоромы Марфы Ивановны, иногда заходил для свидания с ней только с утра, когда Мишенька занят был грамотой в своей комнате с подьячим посольского приказа, и потом уже не показывался целый день, даже и обедал на своей половине. Но Марфа Ивановна начинала замечать, что на лице Ивана Никитича чаще и чаще появляется какое-то недовольство, досада, иногда даже и просто озлобление, высказывавшееся в каждом слове болезненного, нервно расстроенного боярина.

— Да что ты это, братец! Здоров ли ты, как я погляжу на тебя? — участливо решилась спросить его однажды Марфа Ивановна.

— Нет… я здоров… это я так! — отвечал Иван Никитич и обыкновенно спешил уйти, уклоняясь от дальнейших расспросов. Но Марфа Ивановна заподозрила недоброе и стала допытываться истины у своего деверя.

— Признаться сказать, — проговорился наконец однажды Иван Никитич, — берет меня не на шутку тревога, что до сей поры нет писем от брата из-под Смоленска… Все ли там благополучно?… А у нас…

— Что ж, может быть, теперь поляки тебе уж и не любы стали? — сказала на это Марфа Ивановна.

— Нет, не поляки, а наши-то сановники, что из тушинских вельмож в Думе очутились: от тех-то вот житья нет! Вот, кажется, иной бы раз их всех…

Марфа Ивановна вздохнула и не расспрашивала больше.

Дней пять спустя Иван Никитич пришел к Марфе Ивановне совсем взволнованный, возмущенный до глубины души. Он держал в руке письмо, только что полученное от Филарета Никитича, и еще издали кричал:

— Вот они каковы! Вот жди от них добра, жди проку! На словах одно, а на деле совсем другое…

— О ком ты это, братец, так сердито говоришь? — спросила деверя Марфа Ивановна, как бы не догадываясь, о ком идет речь.

— Вестимо о ком — о господах поляках! Вот прослушать изволь письмо от брата…

— От Филарета Никитича? — почти вскрикнула Марфа Ивановна, поднимаясь быстро с места.

— Изволь, изволь прослушать! — торопил ее Иван Никитич, усаживаясь, и тотчас начал читать письмо Филарета, в котором тот горько сетовал и жаловался на чрезвычайное коварство и лживость польских вельмож, на уклончивые извороты короля в переговорах, на волокиту и промедление в подписании договора, на открытое и явное нарушение некоторых его условий…

«Коли так и дальше пойдет, то даже и два года здесь пробыв, ничего не добьемся, — писал Филарет. — А король тем временем громит Смоленск и губит неповинные души христианские… Для всех нас понятно и явно, что Московскому государству сына своего королевича Владислава в цари давать не желает, а сам замышляет воссесть на Московский престол…»

— Боже ты мой! Да что же это с нами будет? Чем все это кончится? — заговорила в испуге Марфа Ивановна.

— Признаться, мы и сами не ведаем, чем все это кончится! — смущенно высказал Иван. Никитич. — Читал я это письмо боярам нашим в Думе — все головы повесили… Поляки, и те вестями из-под Смоленска смущены! Опасаться начинают, как бы смуты какой в Москве самой не вышло… А патриарх, так тот уж во весь голос кричит, что договор нарушен, что пора призвать народ к оружию против иноплеменников.

— О Господи! Как же мы среди всех этих бед и ужасов спасем детище мое милое!… Если б не завет Филарета Никитича, если б он нас клятвою не связал, давно бы я Москву покинула, где мы окружены отовсюду врагами и смертными опасностями!…

— Да, теперь не знаешь, куда и голову-то приклонить! — растерянно проговорил Иван Никитич. — В Калуге вор тушинский засел, в Поволжье — казаки воровские грабят и бесчинствуют… в Орле, в Рязани, в Пронске, в Волхове, говорят, опять какая-то новая завируха начинается… Ляпунов опять там бунт затеял, хочет к Москве идти…

— Ох, только уж ради Бога не говори ты об этом Мишеньке! — испуганно заговорила Марфа Ивановна. — Он в последнее время все только спит и видит, как бы ему Москву от поляков спасти! А если тут бы еще ополчение какое к Москве подходить стало, не удержать бы его… Только и твердит: хочу, мол, пострадать за Русь и за церковь православную…

— Хорошо ему это твердить по неразумию! — с досадой проговорил Иван Никитич. — А мы и во главе правления стоим, да видим, что в тупик зашли и ворохнуться не можем… Тут уж как бы свою-то голову на плечах сносить…

И он беспомощно опустил голову на грудь и задумался.

XVIII СЛУХИ И СТРАХИ

Среди сомнений, опасений и страхов, среди самых разнообразных и зловещих слухов, доносившихся отовсюду, среди глухой борьбы и озлобления, нараставшего медленно между русскими людьми, обманутыми Сигизмундом, и поляками, заброшенными им в Москву и предоставленными а произвол судьбы, — жизнь текла тяжело, мрачно и вяло, на Романовском подворье, как и во всей Москве, никто уже не загадывал на недели, на месяцы, а все держали свое лучшее добро в скопе, в узлах, наготове, и, ложась с вечера спать, говорили с полным сознанием:

— Вот, коли Бог даст нам дожить до завтрашнего дня…

В воздухе пахло грозою; встречные люди начинали на улицах посматривать друг на друга волками. Даже самые мирные граждане покупали себе на последние гроши добрый нож-засапожник на базаре и клали на ночь топор под изголовье, приговаривая:

— А кто его знает! Не ровен час, може, и топор пригодится!

Так прошло еще три месяца; наступил и Великий пост, перевалил и за Средокрестную неделю, а сумрак над Москвою все более и более сгущался… Что ни день, то на подворье доносились вести, одна другой хуже, одна другой грознее, и каждая из них задевала за живое, заставляла трепетать от негодования сердца прямых русских людей…

— Скоро, матушка, нечем будет и дров нарубить для топки! — говорил однажды Сенька Марфе Ивановне. — Польские начальники нонче ходили по рядам, везде у купцов топоры из лавок и ножи отбирали…

— Сегодня у заставы поляки обоз с дровами остановили и не пустили в город, — докладывал Степан Скобарь. — Это, говорят, вы не дрова, а солопы для московских мужиков везете…

Затем пошли слухи о перехватывании писем, обнаруживших тайные сношения московских граждан с южными городами; кто-то принес весть о заключении князя Андрея Голицына под стражу. Наконец Иван Никитич, смущенный и растерянный, приехав однажды из заседания Думы, сообщил Марфе Ивановне, что с разрешения Думы поляки заключили государя-патриарха под стражу…

— С разрешения Думы!! — воскликнула Марфа Ивановна. — Да в уме ли вы? Да как дерзнули на него и руку-то поднять?

— Поляки жаловались нам, что он мутит против них все государство, прямо в соборе проповедует, чтобы все шли к Москве с оружием, на избавление столицы первопрестольной от иноплеменников… И патриарх не отрицался: прямо говорил, что он от тех проповедей не уймется…

— И вы не поддержали его? Вы его выдали врагам? — воскликнула возмущенная до глубины души Марфа Ивановна.

— Что же нам делать! Мы присягали королевичу… Да притом ведь мы в руках у них… Ведь мы…

— О, горе той земле, в которой на таких шатких столпах все здание государственное зиждется! Ответите вы за слабость свою перед Богом, и отмстится она вам жестоко — в род и род!

Иван Никитич зажал уши и поспешил удалиться из комнаты Марфы Ивановны, Не зная, что и ответить ей на ее укоры, не зная, чем оправдать непростительную слабость свою и своих товарищей-думцев.

Особенно тревожно провела Марфа Ивановна канун Вербного воскресенья. В этот день к ней с утра явился Сенька и слезно просил ее не отпускать Михаила Федоровича на «действо хождения господина патриарха на осляти».

— Он мне, матушка, сказывал, что у тебя проситься будет, а по городу такой слух пущен, будто поляки в этот день всех бояр побить смертным боем хотят! Так уж ты угомони сынка… Меня он послушать не хочет…

Предупрежденная верным холопом, Марфа Ивановна встретила просьбу сына о дозволении ехать на «действо» безусловным отказом.

— Матушка, отпусти ты меня! — просил ее Михаил Федорович. — У меня душа горит еще раз увидеть господина патриарха. Говорят, что его только на этот день ляхи и вызволят из-под стражи.