Карлейль - Саймонс Джулиан. Страница 46

Монктона Милнза, молодого, любезного, очень остроумного и очень влиятельного молодого человека, привел на Чейн Роу Чарльз Буллер. Он приходил сюда часто, и ему Карлейль обязан многими знакомствами в высших литературных кругах. На обеде Карлейль встретился с Галламом и Гладстоном, которые, впрочем, ничем особенным себя там не проявили. На одном из знаменитых завтраков Роджерса он встретил Маколея, которого считали тогда надеждой английской литературы. Маколей, только что возвратившийся из Индии, завладел всеобщим вниманием за столом и говорил один весь завтрак. Милнз, выходя на улицу вместе с Карлейлем, выразил сожаление по поводу говорливости Маколея. Карлейль развел руками в напускном изумлении: «Так это был Почтенный Том? Я никак не думал, что это и есть Почтенный Том. Ага, зато теперь я знаю Почтенного Тома». Хозяина на том завтраке, Роджерса, Карлейль запечатлел в блестящей меткой зарисовке, каких немало было в его письмах: «Старый полузамороженный сардонический господин из вигов: волос нет вовсе, зато череп необыкновенно бел и гол, глаза голубые, хитрые, грустные и злые; беззубый подковообразный рот поднят до самого носа: тягучий квакающий голос, злой ум, безукоризненные манеры; это парадные покои, где всякий пустой вздор принимается благосклонно; по сути же — жилище Синей Бороды, куда никто не ступит, кроме хозяина».

Среди гостей Роджерса был и некто Рио, французский роялист, заметная фигура своего времени, теперь совершенно забытая. Он был противником Наполеона, но и Бурбонов не любил. Господин Рио в течение часа наблюдал, как спорили между собой Галлам и Маколей, и был поражен их дружелюбным тоном. Они, должно быть, были бы не менее поражены, если б узнали, что Рио принял их обоих за консерваторов, только разных оттенков. В Англии, однако, бытует и другая точка зрения, писал в своем дневнике господин Рио. Эту точку зрения представляет шотландец Карлейль. Рио не мог не восхититься его «Французской революцией», однако одобрительный взгляд автора на террор наполнил душу французского роялиста ненавистью, которую, казалось, ничто не пересилит. Каково было его удивление, когда, встретясь с Карлейлем через вездесущего Милнза, он вместо «дикого республиканца» нашел в нем «дружелюбного и приятного человека, приемлемого со всех точек зрения». По многим вопросам политики и религии они были совершенно одного мнения. Неужели это тот самый человек, который поддерживает дружбу с людьми самых крайних убеждений? Очевидно, он самый. «Он пригласил меня к себе на обед, — писал Рио, — в обществе Годефруа Кавеньяка, во-первых, а во-вторых, самого ужасного Маццини».

Годефруа Кавеньяк был республиканцем, старшим братом того генерала Кавеньяка, который после революции 1848 года короткое время был президентом Французской республики. Это был, по описанию Джейн, «французский республиканец самых прочных убеждений, который пользовался славой человека, настолько замечательного, что он не только сидел в тюрьме, но чуть не лишился головы; мужчина с красивым, смуглым, немного жестоким лицом, с каким обычно рисуют падших ангелов». Джейн, возможно, не без злого умысла спросила Рио, знаком ли он с Кавеньяком, и, если верить ее записи, между ними произошел весьма живой диалог:

«— А кто же не слыхал о Кавеньяке? Но я, как вы знаете, являюсь жертвой его партии, а он — жертва Луи-Филиппа. Кавеньяк бывает у вас?

— Да, мы давно с ним знакомы.

— Боже мой! Как странно было бы нам оказаться в одной и той же комнате. Вот было бы забавно!

— Почему нет, он обедает у нас в понедельник.

— Я тоже приду. Ах, это будет так странно!»

По мнению Джейн, Рио был в восторге от этой перспективы, но едва гость ступил за порог, как Карлейль спросил ее, о чем она думала, приглашая вместе таких ярых противников. Джейн заказала пирог с мясом вдобавок к бараньей ноге, которой собиралась угостить Кавеньяка и его друга Латрада, и решила надеяться на лучшее. Лучшего, однако, не случилось: «Рио явился на сцену в половине четвертого, как будто ему не терпелось. Латрад пришел, когда часы пробили четыре. Но Кавеньяк — увы! Два его друга поссорились, и он пошел их мирить. Пока он их не урезонит, на обед не приедет. ...И вот прошло полчаса, и я уже собиралась предложить, чтобы его не ждали, как подъехала коляска с актером Макреди и его сестрой. Удивительно не везло бедной бараньей ноге! Однако делать нечего — приходилось быть любезной. ...Через полтора часа после того, как обед был сварен, мы наконец сели за стол: Рио, Латрад и мы. А когда начали убирать со стола, явился Кавеньяк с какими-то бумагами в руках и бог знает с чем в голове; он не промолвил ни одного путного слова за весь вечер. Рио, правда, ничего плохого о нем не сказал, но наверняка подумал: „Боже мой! Лучше бы никогда не оказываться с ним в одной комнате!“

Посетители Чейн Роу принадлежали к самым разнообразным группировкам и национальностям, и всем оказывалось гостеприимство в этом доме, в то время вовсе не богатом. В этот дом мог неожиданно прийти граф д'Орсэ, известный денди, и предстать пред Карлейлем в сером костюме с небесно-голубым галстуком, весь в золотых цепочках, в белых перчатках и пальто с бархатной подкладкой. В этом доме ссыльные революционеры пили чай с аристократами, глубокомысленные вольнодумцы вступали в спор со священниками-радикалами, профессиональные политики беседовали с начинающими поэтами.

Иногда давали обед для узкого круга друзей, а однажды Джейн даже устроила, как писал Карлейль в письме матери, «нечто под названием суаре... это когда гостям нечего делать, кроме как бродить по комнате или комнатам, они толкаются и разговаривают друг с другом как только могут». Все прошло вполне удачно, писал Карлейль, но, закуривая последнюю ночную трубку, он все-таки молился, чтобы как можно дольше не устраивали бы таких, суаре. Надо думать, что он молился не про себя и не в полном одиночестве.

Самого замечательного из революционеров-эмигрантов, посещавших дом Карлейля, привел сюда простоватый и прямодушный муж Гарриет Тейлор, приятельницы Милля. Это был человек немного ниже среднего роста, с поразительно красивым лицом: смуглость кожи оттеняла совершенство черт, выражение было открытое и необыкновенно приятное, темные глаза блестели природным весельем. Это был Джузеппе Маццини, двадцати с небольшим лет, но уже легендарный герой у себя на родине, в Италии, где основанная им «Молодая Италия» была разгромлена в первом же восстании — одном из тех многочисленных неудачных или удавшихся лишь наполовину выступлений, с которыми было связано имя Маццини. К моменту своего знакомства с Карлейлем Маццини пробыл в изгнании уже три года. В Англию он приехал из Швейцарии и чувствовал себя очень неуютно в этой незнакомой, холодной стране. Жизнь политического эмигранта в любом случае печальна. Денег у Маццини было мало, да и те он делил с еще более бедными друзьями. Он попал в руки ростовщиков, которые давали ему деньги под тридцать, сорок или даже сто процентов. Питаясь одной картошкой и рисом, не имея доступа к книгам, не зная поначалу языка, Маццини чувствовал себя так, как будто и его жизнь, и время проходили бесплодно. Если б он мог заглянуть в будущее, то увидел бы еще больше причин для разочарования и отчаяния: крушение своей мечты о единой Италии, о республике, в которой всеми гражданами руководит лишь высокое религиозное и нравственное чувство. Но в то время он боялся лишь одного: что не сможет сам участвовать в великой национальной революции, которой он надеялся достичь путем заговоров. «Молись за меня, — писал он другу, — чтобы я успел принести пользу, прежде чем умру». В другие моменты он начинал верить в свое бессмертие — иначе он давно умер бы от физических страданий и душевных мук.

В более поздние годы, когда Карлейль далеко отошел от республиканских симпатий тех лет, он писал с несвойственной ему забывчивостью, что разговаривал с Маццини «раз или два», но что они «скоро наскучили друг другу». В действительности Маццини был в течение нескольких лет одним из самых частых посетителей их дома. Поначалу Маццини сидел молча, говорил только по-французски, стеснялся своих ошибок в английском. Постепенно и Карлейль и Джейн полюбили его. Карлейль признавал в нем святого человека, до конца преданного делу родной Италии, и эти качества Карлейль всегда глубоко уважал, хотя в конце концов они с Маццини и разошлись. В Джейн Маццини вновь вызвал к жизни романтические чувства, которые дремали в ней, скрытые за внешней язвительностью. Ее поразила и его красота, и неукротимый характер революционера. Она любила в письмах к друзьям и родным приводить те причудливые английские фразы, которые часто слетали с его языка: «заботы хлеба», «надену мой чепец» и другие. Она писала короткие записки матери Маццини в Геную и даже зашла так далеко, что послала ей медальон с двумя переплетенными локонами — своим и Маццини. Медальон, однако, мог ввести в заблуждение, и Маццини поспешил написать матери, что он любит синьору Карлейль «как брат». Джейн помогла Маццини найти другую квартиру — в нескольких минутах ходьбы от Чейн Роу, где он наслаждался почти деревенской тишиной. В течение восьми лет, пока революция 1848 года не заставила его поспешить обратно в Италию, он неизменно раз в неделю обедал у Карлейлей. В остальные дни Карлейль мог пригласить его на прогулку или Джейн могла прислать записку, прося его сопровождать ее к собору св. Павла или по магазинам, или во время визита к знакомым. Карлейли так старались, чтобы Маццини больше встречался с людьми, что временами он даже этим тяготился.