Господа Головлевы - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович. Страница 39

– Скука! – опять зевнула Аннинька.

– Скука да скука! заладила одно! Вот погоди, поживи… Ужу велим саночки заложить – катайся, сколько душе угодно.

– Дядя! отчего вы в гусары не пошли?

– А оттого, мой друг, что всякому человеку свой предел от Бога положен. Одному – в гусарах служить, другому – в чиновниках быть, третьему – торговать, четвертому…

– Ах да! четвертому, пятому, шестому… я и забыла! И все это Бог распределяет… так ведь?

– Что ж, и Бог! над этим, мой друг, смеяться нечего! Ты знаешь ли, чту в Писании-то сказано: без воли Божьей…

– Это насчет вулоса? – знаю и это! Но вот беда: нынче все шиньоны носят, а это, кажется, не предусмотрено! Кстати: посмотрите-ка, дядя, какая у меня чудесная коса… Не правда ли, хороша?

Порфирий Владимирыч приблизился (почему-то на цыпочках) и подержал косу в руке. Евпраксеюшка тоже потянулась вперед, не выпуская из рук блюдечка с чаем, и сквозь стиснутый в зубах сахар процедила:

– Шильон, чай?

– Нет, не шиньон, а собственные мои волосы. Я когда-нибудь их перед вами распущу, дядя!

– Да, хороша коса, – похвалил Иудушка и как-то погано распустил при этом губы; но потом спохватился, что, по-настоящему, от подобных соблазнов надобно отплевываться, и присовокупил: – ах, егоза! егоза! все у тебя косы да шлейфы на уме, а об настоящем-то, об главном-то и не догадаешься спросить?

– Да, об бабушке… Ведь она умерла?

– Скончалась, мой друг! и как еще скончалась-то! Мирно, тихо, никто и не слыхал! Вот уж именно непостыдныя кончины живота своего удостоилась! Обо всех вспомнила, всех благословила, призвала священника, причастилась… И так это вдруг спокойно, так спокойно ей сделалось! Даже сама, голубушка, это высказала: что это, говорит, как мне вдруг хорошо! И представь себе: только что она это высказала, – вдруг начала вздыхать! Вздохнула раз, другой, третий – смотрим, ее уж и нет!

Иудушка встал, поворотился лицом к образу, сложил руки ладонями внутрь и помолился. Даже слезы у него на глазах выступили: так хорошо он солгал! Но Аннинька, по-видимому, была не из чувствительных. Правда, она задумалась на минуту, но совсем по другому поводу.

– А помните, дядя, – сказала она, – как она меня с сестрой, маленьких, кислым молоком кормила? Не в последнее время… в последнее время она отличная была… а тогда, когда она еще богата была?

– Ну-ну, что старое поминать! Кислым молоком кормили, а вишь какую, Бог с тобой, выпоили! На могилку-то поедешь, что ли?

– Поедем, пожалуй!

– Только знаешь ли что! ты бы сначала очистилась!

– Как это… очистилась?

– Ну, все-таки… актриса… ты думаешь, бабушке это легко было? Так прежде, чем на могилку-то ехать, обеденку бы тебе отстоять, очиститься бы! Вот я завтра пораньше велю отслужить, а потом и с Богом!

Как ни нелепо было Иудушкино предложение, но Аннинька все-таки на минуту смешалась. Но вслед за тем она сдвинула сердито брови и резко сказала:

– Нет, я так… я сейчас пойду!

– Не знаю, как хочешь! а мой совет такой: отстояли бы завтра обеденку, напились бы чайку, приказали бы пару лошадушек в кибиточку заложить и покатили бы вместе. И ты бы очистилась, и бабушкиной бы душе…

– Ах, дядя, какой вы, однако, глупенький! Бог знает какую чепуху несете, да еще настаиваете!

– Что? не понравилось? Ну, да уже не взыщи – я, брат, прямик! Неправды не люблю, а правду и другим выскажу, и сам выслушаю! Хоть и не по шерстке иногда правда, хоть и горьконько – а все ее выслушаешь! И должно выслушать, потому что она – правда. Так-то, мой друг! Ты вот поживи-ка с нами да по-нашему – и сама увидишь, что так-то лучше, чем с гитарой с ярмарки на ярмарку переезжать.

– Бог знает что вы, дядя, говорите! с гитарой!

– Ну, не с гитарой, а около того. С торбаном, что ли. Впрочем, ведь ты меня первая обидела, глупым назвала, а мне, старику, и подавно можно правду тебе высказать.

– Хорошо, пусть будет правда; не будем об этом говорить. Скажите, пожалуйста, после бабушки осталось наследство?

– Как не остаться! Только законный наследник-то был налицо!

– То есть, вы… И тем лучше. Она у вас здесь, в Головлеве, похоронена?

– Нет, в своем приходе, подле Погорелки, у Николы на Вопле. Сама пожелала.

– Так я поеду. Можно у вас, дядя, лошадей нанять?

– Зачем нанимать? свои лошади есть! Ты, чай, не чужая! Племяннушка… племяннушкой мне приходишься! – всхлопотался Порфирий Владимирыч, осклабляясь «по-родственному», – кибиточку… парочку лошадушек – слава те Господи! не пустодомом живу! Да не поехать ли и мне вместе с тобой! И на могилке бы побывали, и в Погорелку бы заехали! И туда бы заглянули, и там бы посмотрели, и поговорили бы, и подумали бы, чту и как… Хорошенькая ведь у вас усадьбица, полезные в ней местечки есть!

– Нет, я уж одна… зачем вам? Кстати: ведь и Петенька тоже умер?

– Умер, дружок, умер и Петенька. И жалко мне его, с одной стороны, даже до слез жалко, а с другой стороны – сам виноват! Всегда он был к отцу непочтителен – вот Бог за это и наказал! А уж ежели что Бог в премудрости своей устроил, так нам с тобой переделывать не приходится!

– Понятное дело, не переделаем. Только я вот об чем думаю: как это вам, дядя, жить не страшно?

– А чего мне страшиться? видишь, сколько у меня благодати кругом? – Иудушка обвел рукою, указывая на образа, – и тут благодать, и в кабинете благодать, а в образной так настоящий рай! Вон сколько у меня заступников!

– Все-таки… Всегда вы один… страшно!

– А страшно, так встану на колени, помолюсь – и все как рукой снимет! Да и чего бояться? днем – светло, а ночью у меня везде, во всех комнатах, лампадки горят! С улицы, как стемнеет, словно бал кажет! А какой у меня бал! Заступники да угодники Божии – вот и весь мой бал!

– А знаете ли: ведь Петенька-то перед смертью писал к нам.

– Что ж! как родственник. И за то спасибо, что хоть родственные чувства не потерял!

– Да, писал. Уж после суда, когда решение вышло. Писал, что он три тысячи проиграл, и вы ему не дали. Ведь вы, дядя, богатый?

– В чужом кармане, мой друг, легко деньги считать. Иногда нам кажется, что у человека золотые горы, а поглядеть да посмотреть, так у него на маслице да на свечечку – и то не его, а Богово!

– Ну, мы, стало быть, богаче вас. И от себя сложились, и кавалеров наших заставили подписаться – шестьсот рублей собрали и послали ему.

– Какие же это «кавалеры»?

– Ах, дядя! да ведь мы… актрисы! вы сами же сейчас предлагали мне «очиститься»!

– Не люблю я, когда ты так говоришь!

– Что ж делать! Любите или не любите, а что сделано, того не переделаешь. Ведь, по-вашему, и тут Бог!

– Не кощунствуй, по крайней мере. Все можешь говорить, а кощунствовать… не позволяю! куда же вы деньги послали?

– Не помню. В городок какой-то… Он сам назначил.

– Не знаю. Кабы были деньги, я должен бы после смерти их получить! Не истратил же он всех разом! Не знаю, ничего я не получил. Смотрителишки да конвойные, чай, воспользовались!

– Да ведь мы и не требуем – это так, к слову сказалось. А все-таки, дядя, страшно: как это так – из-за трех тысяч человек пропал!

– То-то, что не из-за трех тысяч. Это нам так кажется, что из-за трех тысяч – вот мы и твердим: три тысячи! три тысячи! А Бог…

Иудушка совсем уж было расходился, хотел объяснить во всей подробности, как Бог… провидение… невидимыми путями… и все такое… Но Аннинька бесцеремонно зевнула и сказала:

– Ах, дядя! скука какая у вас!

На этот раз Порфирий Владимирыч серьезно обиделся и замолчал. Долго ходили они рядом взад и вперед по столовой. Аннинька зевала, Порфирий Владимирыч в каждом углу крестился. Наконец доложили, что поданы лошади, и началась обычная комедия родственных проводов. Головлев надел шубу, вышел на крыльцо, расцеловался с Аннинькой, кричал на людей: ноги-то! ноги-то теплее закутывайте! или кутййки-то! кутейки-то взяли ли? ах, не забыть бы! – и крестил при этом воздух.

Съездила Аннинька на могилку к бабушке, попросила воплинского батюшку панихидку отслужить, и когда дьячки уныло затянули вечную память, то поплакала. Картина, среди которой совершалась церемония, была печальная. Церковь, при которой схоронили Арину Петровну, принадлежала к числу бедных; штукатурка местами обвалилась и обнажила большими заплатами кирпичный остов; колокол звонил слабо и глухо; риза на священнике обветшала. Глубокий снег покрывал кладбище, так что нужно было разгребать дорогу лопатами, чтоб дойти до могилы; памятника еще не существовало, а стоял простой белый крест, на котором даже надписи никакой не значилось. Погост стоял уединенно, в стороне от всякого селения; неподалеку от церкви ютились почерневшие избы священника и причетников, а кругом во все стороны стлалась сиротливая снежная равнина, на поверхности которой по местам торчал какой-то хворост. Крепкий мартовский ветер носился над кладбищем, беспрестанно захлестывая ризу на священнике и относя в сторону пение причетников.