Господа Головлевы - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович. Страница 56

– И на всякий день у нее платья разные, – словно во сне бредила Евпраксеюшка, – на сегодня одно, на завтра другое, а на праздник особенное. И в церкву в коляске четверней ездят: сперва она, потом господин. А поп, как увидит коляску, трезвонить начинает. А потом она у себя в своей комнате сидит. Коли господину желательно с ней время провести, господина у себя принимает, а не то так с девушкой, с горничной ейной, разговаривает или бисером вяжет!

– Ну, так что ж? – очнулся наконец Порфирий Владимирыч.

– Об том-то я и говорю, что Палагеюшкино житье очень уж хорошо!

– А твое небось худо житье? Ах-ах-ах, какая ты, однако ж… ненасытная!

Смолчи на этот раз Евпраксеюшка, Порфирий Владимирыч, конечно, разразился бы целым потоком бездельных слов, в котором бесследно потонули бы все дурацкие намеки, возмутившие правильное течение его празднословия. Но Евпраксеюшка, по-видимому, и намерения не имела молчать.

– Что говорить! – огрызнулась она, – и мое житье не худое! В затрапезах не хожу, и то слава те Господи! В прошлом году за два ситцевых платья по пяти рублей отдали… расшиблись!

– А шерстяное-то платье позабыла? а платок-то недавно кому купили? ax-ax-ax!

Вместо ответа Евпраксеюшка уперлась в стол рукой, в которой держала блюдечко, и метнула в сторону Иудушки косой взгляд, исполненный такого глубокого презрения, что ему с непривычки сделалось жутко.

– А ты знаешь ли, как Бог за неблагодарность-то наказывает? – как-то нерешительно залепетал он, надеясь, что хоть напоминание о Боге сколько-нибудь образумит неизвестно с чего взбаламутившуюся бабу. Но Евпраксеюшка не только не пронялась этим напоминанием, но тут же на первых словах оборвала его.

– Нечего! нечего зубы-то заговаривать! нечего на Бога указывать! – сказала она, – не маленькая! Будет! повластвовали! потиранили!

Порфирий Владимирыч замолчал. Налитой стакан с чаем стоял перед ним почти остывший, но он даже не притрогивался к нему. Лицо его побледнело, губы слегка вздрагивали, как бы усиливаясь сложиться в усмешку, но без успеха.

– А ведь это – Анюткины штуки! это она, ехидная, натравила тебя! – наконец произнес он, сам, впрочем, не отдавая себе ясного отчета в том, что говорит.

– Какие же это штуки?

– Да вот, что ты разговаривать-то со мной начала… Она! она научила! Некому другому, как ей! – волновался Порфирий Владимирыч. – Смотри-тка-те, ни с того ни с сего вдруг шелковых платьев захотелось! Да ты знаешь ли, бесстыдница, кто из вашего званья в шелковых-то платьях ходит?

– Скажите, так буду знать!

– Да просто самые… ну, самые беспутные, те только ходят!

Но Евпраксеюшка даже этим не усовестилась, но, напротив того, с какою-то наглою резонностью ответила:

– Не знаю, почему они беспутные… Известно, господа требуют… Который господин нашу сестру на любовь с собой склонил… ну, и живет она, значит… с им! И мы с вами не молебны, чай, служим, а тем же, чем и мазулинский барин, занимаемся.

– Ах, ты… тьфу! тьфу! тьфу!

Порфирий Владимирыч даже помертвел от неожиданности. Он смотрел во все глаза на взбунтовавшуюся наперсницу, и целая масса праздных слов так и закипала у него в груди. Но в первый раз в жизни он смутно заподозрил, что бывают случаи, когда и праздным словом убить человека нельзя.

– Ну, голубушка! с тобой, я вижу, сегодня не сговорить! – сказал он, вставая из-за стола.

– И сегодня не сговорите, и завтра не сговорите… никогда! Будет! повластвовали! Наслушалась я довольно; послушайте теперь вы, каковы мои слова будут!

Порфирий Владимирыч бросился было на нее с сжатыми кулаками, но она так решительно выпятила вперед свою грудь, что он внезапно опешил. Оборотился лицом к образу, воздел руки, потрепетал губами и тихим шагом побрел в кабинет.

Весь этот день ему было не по себе. Он еще не имел определенных опасений за будущее, но уже одно то волновало его, что случился такой факт, который совсем не входил в обычное распределение его дня, и что факт этот прошел безнаказанно. Даже к обеду он не вышел, а притворился больным и скромненько, притворно ослабевшим голосом попросил принести ему поесть в кабинет.

Вечером, после чаю, который, в первый раз в жизни, прошел совершенно безмолвно, он встал, по обыкновению, на молитву; но напрасно губы его шептали обычное последование на сон грядущий: возбужденная мысль даже внешним образом отказывалась следить за молитвой. Какое-то дрянное, но неотступное беспокойство овладело всем его существом, а ухо невольно прислушивалось к слабеющим отголоскам дня, еще раздававшимся то там, то сям, в разных углах головлевского дома. Наконец, когда пронесся где-то за стеной последний отчаянный зевок и вслед за тем все вдруг стихло, словно окунулось куда-то глубоко на дно, он не выдержал. Бесшумно крадучись, побрел он вдоль коридора и, подойдя к Евпраксеюшкиной комнате, приложил к двери ухо, чтоб подслушать. Евпраксеюшка была одна, и слышно было только, как она, зевая, произносит: «Господи! Спас милостивый! Успленья матушка!» – и в то же время горстью чешет себе поясницу. Порфирий Владимирыч попробовал взяться за ручку двери замка, но дверь была заперта.

– Евпраксеюшка! ты здесь? – окликнул он.

– Здесь, да не про вас! – огрызнулась она так грубо, что Иудушке осталось молча отретироваться в кабинет.

На другой день последовал другой разговор. Евпраксеюшка, как нарочно, выбирала время утреннего чая для уязвления Порфирия Владимирыча. Словно она чутьем чуяла, что все его бездельничества распределены с такою точностью, что нарушенное утро причиняло беспокойство и боль уже на целый день.

– Посмотрела бы я, хоть бы глазком бы полюбовалась, как некоторые люди живут! – начала она как-то загадочно.

Порфирия Владимирыча всего передернуло. «Начинается!» – подумал он, но смолчал и ждал, что дальше будет.

– Право! с дружком с милыим да с молоденькиим! Ходят по комнатам парочкой да друг на дружку любуются! Ни он словом бранным ее не попрекнет, ни она против его. «Душенька моя» да «друг мой», только и разговора у них! Мило! благородно!

Эта материя была особенно ненавистна для Порфирия Владимирыча. Хотя он и допускал прелюбодеяние в размерах строгой необходимости, но все-таки считал любовное времяпрепровождение бесовским искушением. Однако он и на этот раз смалодушничал, тем больше что ему хотелось чаю, который уж несколько минут прел на конфорке, а Евпраксеюшка и не думала наливать его.

– Конечно, из нашей сестры много глупых бывает, – продолжала она, нахально раскачиваясь на стуле и барабаня рукой по столу, – иную так осетит, что она из-за ситцевого платья на все готова, а другая и просто, безо всего, себя потеряет!.. Квасу, говорит, огурцов, пей-ешь, сколько хочется! Нашли, чем прельстить!

– Так неужто ж из интереса одного… – рискнул робко заметить Порфирий Владимирыч, следя глазами за чайником, из которого уже начинал валить пар.

– Кто говорит: из-за интереса из-за одного? уж не я ли интересанткой сделалась! – вдруг кинулась в сторону Евпраксеюшка, – куска, видно, стало жалко! Куском попрекать стали?

– Я не попрекаю, а так говорю: не из одного, говорю, интереса люди…

– То-то «говорю»! Вы говорите, да не заговаривайтесь! Ишь ты! из интересу я служу! а позвольте спросить, какой такой интерес я у вас нашла? Окромя квасу да огурцов…

– Ну, не один квас да огурцы… – не удержался, увлекся, в свою очередь, Порфирий Владимирыч.

– Что ж, сказывайте! сказывайте, что еще?

– А кто к Николе каждый месяц четыре мешка муки посылает?

– Ну-с, четыре мешка! еще чего нет ли?

– Круп, масла постного… словом, всего…

– Ну, круп, масла постного… уж для родителев-то жалко стало! Ах, вы!

– Я не говорю, что жалко, а вот ты…

– Я же виновата сделалась! Мне куска без попреков съесть не дадут, да я же виновата состою!

Евпраксеюшка не выдержала и залилась слезами. А чай между тем прел да прел на конфорке, так что Порфирий Владимирыч не на шутку встревожился. Поэтому он перемог себя, тихонько подсел к Евпраксеюшке и потрепал ее по спине.