Помпадуры и помпадурши - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович. Страница 19
– Есть еще, вашество, пиеска: «Несчастия красавца», – откликнулся хозяин, может быть, с намерением, а может быть, и без намерения, но Митенька почувствовал, что его в это время словно ударило чем в спину.
– Да, и такая пиеса есть, – сказал он, – но, признаюсь, я более люблю живые картины. Je suis pour les tableaux vivants, moi! [36]
На минуту все смолкли; слышен был только стук ножей и вилок.
– Дурак родился! – сказал хозяин.
Все засмеялись.
– Но, Платон Иваныч, позвольте вам заметить, что если всегда в подобные минуты должен непременно родиться дурак, то таким образом их должно бы быть уж чересчур много на свете! – заметил Митенька.
– А вашество разве думали, что их мало?
Митеньке сделалось положительно неловко, потому что хозяин, очевидно, начинал придираться.
– Mon mari est jaloux! [37] – шепнула опять-таки про себя предводительша, очень мило обгладывая крылышко цыпленка.
Начали подавать шампанское. Начались поздравления и пожелания. Предводительша мило чокнулась и сказала:
– Je desire que vous nous restiez le plus longtemps possible! [38]
– А еще что? – процедил сквозь зубы Митенька.
– Nous verrons, [39] – тоже процедила хозяйка.
– Вашество! извините! тоста не провозглашаю, а за здоровье ваше выпью с удовольствием! – говорил между тем предводитель.
«Ишь ведь оболтус! и у себя-то не хочет почтения сделать!» – подумал Митенька, припомнивший теорию предводителя о государевых писарях.
– Вот у меня письмоводитель в посреднической комиссии есть, так тот мастер за обедами предики эти говорить, – продолжал хозяин, – вот он!
Тут только Митенька заметил, что в темном углу комнаты, около стены, был накрыт еще стол, за которым сидели какие-то три личности. Одна из них встала.
– Я от хлеба-соли никому не отказываю! потому – народ бедный, оборванцы! – ораторствовал хозяин, – прикажете ему, вашество, приветствие сказать?
– Отчего же… я с удовольствием!
– Катай, Анпетов!
– Ах, mon ami, какие у тебя выражения!
– Ну, уж, Татьяна Михайловна, не взыщи! каков есть, таков и есть! Что правда, то правда!
Анпетов вышел к середине стола и произнес:
– Почтеннейшие госпожи и милостивые господа!
Если солнцу восходящу всякая тварь радуется и всякая птица трепещет от живительного луча его, то значит, что в самой природе всеблагой промысел установил такой закон, или, лучше сказать, предопределение, в силу которого тварь обязывается о восходящем луче радоваться и трепетать, а о заходящем – печалиться и недоумевать.
Здесь вижу я, благородные слушательницы и почтеннейшие слушатели, собрание гостей именитых, в целом крае славных, и между ними некоего, который именно тот восходящий солнца луч прообразует, о коем сказано. Он еще млад, но умудрен знаниями; глава его не убелена сединами, но ум обогащен наукой. Не дерзостный и не гордостный, но благостный и душеприятный пришел ты к нам! дерзнем ли же мы пренебречь тем законом, который сама природа всещедрая вложила в сердца наши? Дерзнем ли печалиться и недоумевать в такие минуты, когда надлежит трепетать и радоваться?
Нет, не дерзнем, но воскликнем убо: за здравие и долгоденствие его вашества Дмитрия Павловича Козелкова! Ура!
– Благодарю вас! – отвечал Митенька и, обратившись к дамам, прибавил: – Mais il a le don de la parole! [40]
– Приходи ужо! водки дам! – сказал хозяин.
Наконец обед кончился. Провожая свою даму в гостиную, Митенька дерзнул даже пожать ей локоть, и хотя ему не ответили тем же, однако же и мины неприятной не сделали. Митеньку это ободрило.
– Так судьба наших спектаклей в ваших руках? – сказал он.
– Да; я постараюсь… если Платон Иваныч позволит…
– О, мы нападем на него всем обществом! Но вы представьте себе, как это будет приятно! Можно будет видеться… говорить!
Предводительша легонько вздохнула.
– Репетиции… трепетное мерцание лампы… – начал было фантазировать Митенька.
– Вашество! милости просим в кабинет! господа! милости просим! – приглашал гостеприимный хозяин.
Митенька должен был покориться печальной необходимости; но он утешался дорогой, что первый толчок соединению общества уже дан и что, кажется, дело это, с Божьею помощью, должно пойти на лад.
Был уж девятый час вечера, когда Митенька возвращался от предводителя домой. Дрожки его поравнялись с ярко освещенным домом, сквозь окна которого Митенька усмотрел Штановского, Валяй-Бурляя и Мерзопупиоса, резавшихся в преферанс. На столике у стены была поставлена закуска и водка. По комнате шныряли дети. Какая-то дама оливкового цвета сидела около Мерзопупиоса и заглядывала в его карты.
– Чей это дом? – спросил Митенька кучера.
– Советника Мерзаковского!
«Га! помирились-таки! – подумал Митенька, – ну, и здесь, с Божьею помощью, дело, кажется, пойдет на лад!»
Возвратившись домой, Митенька долгое время мечтал.
«Кажется, что дело не дурно устраивается, – думал он, – кажется, что уж я успел дать ему некоторое направление!»
Он подошел к зеркалу, поставил на стол две свечи и посмотрелся – ничего, хорош!
– Что ж это они всегда смеялись, когда на меня глядели? – произнес, [41] – что они смешного во мне находили?
Митенька решил, что это было не что иное, как пошлое школьничество, и пожелал отдохнуть от трудового дня.
– Что же, когда Дюсе деньги-то посылать будете? – спросил старик-камердинер Гаврило, снимая с него сапоги.
Митенька молчал и притворился погруженным в глубокие соображения.
– Ведь Дюса-то Никиту-маркела перед отъездом ко мне присылал. «Ты смотри, говорит, как у барина первые деньги будут, так беспременно чтобы к нам посылал!»
Митенька все молчал.
– Что же вы молчите! нешто я у Дюса-то ел!
– Молчать, скотина!
– Как я могу молчать? Я дело завсегда говорить должен!
– Цыц, каналья!
Митенька лег спать и видел во сне Дюссо и хорошенькую предводительшу.
«На заре ты ее не буди»
К несчастию для Митеньки, в Семиозерске случились выборы – и он совсем растерялся. Уж и без того Козелков заметил, что предводитель, для приобретения популярности, стал грубить ему более обыкновенного, а тут пошли по городу какие-то шушуканья, стали наезжать из уездов и из столиц старые и молодые помещики; в квартире известного либерала, Коли Собачкина, начались таинственные совещания; даже самые, что называется, «сивые» – и те собирались по вечерам в клубе и об чем-то беспорядочно толковали… Дмитрий Павлыч смотрит из окна своего дома на квартиру Собачкина и, видя, как к крыльцу ее беспрерывно подъезжает цвет российского либерализма, негодует и волнуется.
– И за что они мне не доверяют! за что они мне не доверяют! – восклицает он, обращаясь к правителю канцелярии, стоящему поодаль с портфелью под мышкой.
– Чувств, вашество, нет-с…
– Если им либеральных идей хочется, то надеюсь…
– Уж чего же, вашество, больше!
– Потому что хотя я и служу… однако не вижу, что же тут… предосудительного?
И Дмитрий Павлыч, с грустью в сердце, удаляется к себе в кабинет подписывать бумаги.
– Спустите, пожалуйста, шторы! – обращается он к правителю канцелярии, – этот Собачкин… я просто даже квартиры его выносить не могу!
Но и при спущенных сторах дело спорится плохо. Козелков подписывает бумаги зря и все подумывает об том, как бы ему «овладеть движением». План за планом, один другого беспутнее, меняются в его голове. То он воображает себе, что стоит перед рядами и говорит: «Messieurs! вы видите эти твердыни? хотите, я сам поведу вас на них?» – и этою речью приводит всех в восторг; то мнит, что задает какой-то чудовищный обед и, по окончании, принимает от благодарных гостей обязательство в том, что они никогда ничего против него злоумышлять не будут; то представляется ему, что он, истощив все кроткие меры, влетает во главе эскадрона в залу…
36
Что касается меня, то я за живые картины! (фр.)
37
Мой муж ревнует! (фр.)
38
Я желаю, чтоб вы оставались у нас как можно дольше! (фр.)
39
Увидим (фр.).
40
Но у него дар слова! (фр.)
41
он