Беби из Голливуда - Дар Фредерик. Страница 2
В памяти всплывает громоздкий силуэт мамаши Берюрье. Трудно представить, что эта куколка весом в сто двадцать кило является привлекательным объектом для похищения. С такой поклажей даже самый сильный и натренированный штангист выбился бы из сил.
— Послушай-ка, братец, — говорю я Толстяку, — я разделяю вашу боль, твою и твоего друга цирюльника, но вы должны все-таки пораскинуть мозгами и понять, что ваша коровушка нашла себе третьего бычка…
— Думаешь?
— Сам прикинь: если бы она скопытилась где-нибудь в общественном месте, то мы бы уже услышали об этом, правда? Знаешь, она женщина, можно сказать, видная. Ее не спутаешь с банановой кожурой!
Берюрье неуверенно качает головой. На физиономии мучительная тревога, а под глазами мешки размером с картофелины.
— Сан-А! Если бы моя законная жена бросила меня, то, во-первых, она бы об этом сразу сказала, чтобы помучить меня, и, второе, она забрала бы свое барахло! Понимаешь? Ты ведь знаешь Берту! Она так держится за свои деньги и побрякушки, что вряд ли оставила бы их дома.
— Ты считаешь, она бы прихватила с собой всякие там кольца с серьгами, шубу из почившего козла, неполный севрский сервиз на двенадцать персон, — и все это только для того, чтобы один раз перепихнуться с каким-то типом? Нет уж, черта с два! Знаю я твою Берту!
Толстяк вдруг весь оживляется, как рисунок под рукой Уолта Диснея. Со страстью вырвав из носа волосок, он любезно выкладывает его на медный поднос, стоящий рядом с гардеробщицей, которая во все уши следит за нашим обменом мнениями, способными смутить ломового извозчика.
— Кстати, в прошлом году — чтоб тебя сориентировать во времени, — когда у нее была кишечная недоходимость…
— Непроходимость! — поправляю я.
— Ну да, я и говорю, так вот, она попросила меня принести ей в больницу коробочку с драгоценностями, золотые монеты и еще лопаточку для торта, потому что у нее серебряная ручка. Боялась, видишь ли, что я воспользуюсь ее кишечной неотходимостью и сопру эти вещи… Просекаешь ход ее мыслей?
Этот последний аргумент повергает меня в задумчивость.
— Ну и что? О чем ты, собственно? — спрашиваю я в нерешительности.
Берю бессильно воздевает руки, которые тут же падают вдоль туловища. Из зала раздается взрыв аплодисментов, заглушающий последний душераздирающий си-бемоль в исполнении детского хора.
— Так вот я не знаю, что думать, почему и пришел к тебе, — канючит Толстяк, — мы теряемся в догадках…
— Кто мы?
— Как кто? Альфред и я. Пойдем со мной, он ждет в машине.
Без всякого энтузиазма я плетусь за своим погибающим коллегой.
И действительно, в машине сидит парикмахер в состоянии еще более удрученном, чем Берю. Я его знаю, поскольку неоднократно встречал по разным причинам у Толстяка. Индивидуум, не имеющий большого общественного значения. Щуплый, бесцветный, есть в нем что-то от понурой дворняжки. Он устремляется ко мне навстречу, хватает за руку, трясет и, задыхаясь от распирающих его чувств, с жаром бормочет:
— Ее нужно найти, господин комиссар… Очень нужно!
Ах бедняги вдовцы! Я им очень сочувствую. Они погибнут без своей бегемотихи. Их мир в одночасье поблек и опустел. Тут уместно заметить, что мадам Берю в принципе занимает много места! Физически! Я так думаю, бедолаги должны работать посменно, чтобы довести до экстаза свою драгоценную Берту. Убийственное занятие — работа на износ!
Цирюльник пахнет керосином. Правда, керосином под названием «Роша», «Шанель» и еще чем-то вроде того. Он льет одеколоновые слезы, а когда сморкается, впечатление, будто вам под нос суют охапку гвоздик.
— Наша бедная Берта! — всхлипывает мастер по стрижке волос и намыливанию щек. — Как вы думаете, господин комиссар, что с ней могло приключиться?
— Ты оповестил «Розыск членов семьи»? — спрашиваю я Толстяка.
Поникшая Гора трясет макушкой.
— Ты что, упал? Ты думаешь, я, полицейский, пойду хныкать перед коллегами, что, вроде того, моя половина бросила меня!
Половина! Он еще и плохо видит, мой друг Берю! Скажем так — три четверти, и больше не будем об этом!
Из зала доносится выворачивающее желудок наизнанку завывание скрипки. Поскольку программа точь-в-точь как в предыдущие годы, я знаю, сейчас адъютант Нудье вдохновенно прогнусавит романс «Пусть плачет моя душа» из трех куплетов и протокола.
Надрывный для нормально сконструированных ушей романс повергает соломенных вдовцов во вселенскую скорбь.
Я подавляю улыбку и стараюсь выглядеть профессиональным полицейским.
— Послушайте, господа, кто из вас видел мадам Берюрье последним?
— Альфред! — заявляет покинутый законный муж без тени сомнения.
— Рассказывайте! — обращаюсь я к мастеру опасной бритвы.
Он осторожно чешет затылок.
— Я… Гм… Значит, понедельник мой день…
— Знаю, день величия и славы. Так!
Цирюльник немного конфузится. Имея интеллектуальный уровень много ниже уровня моря, он тем не менее через туман сарказма догадывается о моем глубоком презрении.
— Я видел мадам Берюрье после обеда…
— Она приходила к вам?
— То есть…
— То есть да или то есть нет? Толстяк трогает меня за руку.
— Не дави на Альфреда, — бормочет он. — Видишь, парень и так убивается!
Профессионал расчески и ножниц поднимает на меня заплаканное лицо, которое напоминает о несчастных гражданах Кале, протягивающих толстому злому королю ключи от своего города (кстати, если бы они заблаговременно объявили Кале открытым городом, им бы не пришлось этого делать).
— Да, — невнятно бормочет он, — Берта приходила выпить со мной кофе!
— В котором часу она ушла от вас?
— Примерно в четыре…
— Похоже, вам пришлось приналечь… на кофейник.
И вновь Толстяк призывает меня к деликатности. Складывается впечатление, будто Берю беспокоится о душевном равновесии своего коллеги по семейной жизни больше, чем о своем собственном, и готов выпить за него расплавленный свинец, если, конечно, потребуется.
— Она ушла одна?
— Конечно.
— Но вы могли ведь и проводить ее?
— Нет, я ждал представителя фирмы, торгующей новыми сушилками по принципу катализа с двусторонним трением…
— Уходя от вас, она не намекала, куда направляется?
Альфред задумывается, уставившись в одну точку своими опухшими глазами.
— Да, она говорила, что пойдет на Елисейские поля купить ткань…
— Точно-точно, — спешит вставить Толстяк. — Она и мне говорила об этом за завтраком… Ей приглянулся какой-то баптист цыплячьего цвета с рисунком «куриная лапка»…
— Ив каком магазине она собиралась приобрести этот курятник?
— В «Коро», кажется…
Секунду я соображаю, затем оттаскиваю Берю в сторону. Мы оказываемся прямо под окнами концертного зала, где инспектор Скрипюш, следующий номер программы, отрывает внутренности своей скрипке.
— Скажи, Толстяк, ты доверяешь своему другу Альфреду?
— Как самому себе, — уверенно подтверждает удивительный синтез рогоносца и нежного мужа.
— Знаешь, у парикмахеров иногда бритва в рукаве… И они ей пользуются не по назначению. Не думаешь, что он развлекся, расчленив твою Берту?
Честно говоря, я тут же отбросил эту мысль. Для того чтобы расчленить такую колоду, нужна не бритва, а газовый резак!
— Ты что, спятил? — кипятится Берю. — Альфред — и замочил Берту? Зачем бы ему это делать?
— Из ревности.
— Это конечно. Но только из ревности убивают, когда есть противоречие в любви! А тут где ты видишь противоречие?
Он умолкает, поскольку смущается сказанным…
— Может, твоя жена изменяет вам с кем-то третьим? — подсказываю я, чтобы вывести Толстяка из транса.
Берю приосанивается, опухшее лицо приобретает осмысленное выражение. Словно почувствовав торжественность момента, скрипач грянул Моцарта.
— Ну нет, за кого ты принимаешь нашу Берту? За шлюху? — возмущенно выдыхает Берюрье.
Все, баста! Вполне достаточно для пока еще нормальной головы комиссара Сан-Антонио.