Лелия - Санд Жорж. Страница 33
Лелия вдруг вспомнила, что сестра запятнала себя позором. Она легко простила бы его любому человеческому существу, но теперь краснела оттого, что этим существом оказалась ее собственная сестра. Помимо своей воли она поддалась неодолимому влиянию остатков тщеславия, которое в обществе зовется честью.
Разжав объятия, она опустила руки и осталась неподвижной, уничтоженная каким-то новым порывом отчаяния, смертельно побледнев, согнувшись и уставившись глазами в темную зелень, в которой тонули отблески огней.
Пульхерия испугалась этой мрачной неподвижности и горькой, словно застывшей улыбки, которая блуждала теперь на губах сестры. Позабыв о том, как низко она сама пала в глазах общества, куртизанка вдруг преисполнилась жалостью к Лелии — до такой степени страдание сравняло их доли.
— Так вот ты какая! — сказала она ей с той мягкостью в голосе, с какой мать стала бы успокаивать огорченного ребенка. — Много лет провела я в разлуке с сестрой, и вот теперь я нашла ее, а она лежит на земле, как истрепанное, никому не нужное платье, старается приглушить свои крики прядями волос и в отчаянии царапает грудь ногтями. Такой я тебя нашла, Лелия; а сейчас ты еще того хуже; тогда ты плакала, а сейчас ты как мертвая. Ты жила своим страданием, а теперь тебе жить нечем. Вот до чего ты дошла, Лелия! О боже! На что же послужили тебе все эти блестящие дары, которыми ты так гордилась! Куда тебя привела дорога, по которой ты пошла так доверчиво и с такой надеждой? В какую бездну горя ты упала, ты, которая считала, что мы не стоим твоих подметок. Сион, Сион, говорил я тебе, что гордость тебя погубит!
— Гордость! — воскликнула Лелия, почувствовав, что задели ее самое больное место. — И ты еще смеешь говорить об этом, погибшее создание! Кто из нас двоих безнадежнее заблудился в этой пустыне, ты или я?
— Не знаю, Лелия, — печально сказала куртизанка. — Мне было хорошо в этой жизни, я еще молода, еще красива. Я много выстрадала, но я еще не сказала «О господи, довольно!». Тогда как ты, Лелия…
— Ты права, — удрученно ответила Лелия, — я все исчерпала.
— Все, кроме наслаждения! — воскликнула Пульхерия, расхохотавшись смехом вакханки, от которого она вся вдруг переменилась.
Лелия задрожала и невольно отпрянула, потом она все же снова кинулась к сестре и взяла ее за руку.
— А ты, сестра, — вскричала она, — ты-то вкусила наслаждение? Ты-то не исчерпала его? Значит, ты все еще женщина, все еще живая? Открой же мне свою тайну, дай мне твое счастье, раз оно у тебя есть!
— Счастья у меня нет, — ответила Пульхерия. — Я не искала его. Я не жила иллюзиями, как ты. Я не просила у жизни больше, чем она могла мне дать. Я ограничила свои притязания умением радоваться тому, что есть. Я употребила мои добродетели на то, чтобы не презирать эту жизнь, мою мудрость — на то, чтобы не желать ничего большего. Литургию мою написал Анакреон. За образец я взяла античность, божествами моими стали обнаженные греческие богини. Я переношу все то зло, которое несет нам наша неумеренная цивилизация. Но для того, чтобы уберечь себя от отчаяния, у меня есть религия наслаждения. Лелия, как ты смотришь на меня, как жадно ты меня слушаешь! Значит, я уже не внушаю тебе больше ужаса! Я уже не та тупая и низкая тварь, от которой ты с таким омерзением отвернулась!
— Я никогда не презирала тебя, сестра. Я тебя жалела. А сейчас вот я поражаюсь, — оказывается, тебя не приходится жалеть. Сказать ли тебе, что меня это радует?
— Лицемерные спиритуалисты, — сказала Пульхерия, — вы всякий раз боитесь признать те радости, которых сами не разделяете! О, теперь ты плачешь? Ты опускаешь голову, моя бедная сестра! Теперь ты согнута и надломлена под тяжестью судьбы, которую себе избрала! Кто в этом виноват? Пусть хоть этот урок послужит тебе на пользу. Вспомни о наших ссорах, о наших распрях и о нашей разлуке; мы обе предсказали друг другу погибель.
— Увы, я предсказывала тебе презрение мужчин, Пульхерия, предсказывала, что они бросят тебя, что тебя ждет ужасная старость… Предсказание это еще не исполнилось, благодарение богу, ты все еще красива и молода. Но разве ты еще не почувствовала, как стыд жжет тебя каленым железом? Разве ты не слышишь, как эта жадная и праздная толпа, которая ищет тебя сейчас, чтобы удовлетворить свое ненасытное любопытство, разве ты не слышишь, как она ревет словно отвратительное чудовище? Разве ты не чувствуешь ее горячего дыхания, которое преследует тебя своим мерзким запахом? Послушай, она зовет тебя, она требует тебя, как свою добычу, ты куртизанка, ты принадлежишь ей! О, если она ворвется сюда, не говори ей, что ты моя сестра! Что, если она решит, что мы с тобой одно? Что, если она схватит и меня своими грязными лапами? Бедная Пульхерия, вот твой господин, вот твой бог, вот твой возлюбленный! Эта толпа, да, вся эта толпа! Ты наслаждалась в их объятиях; ты видишь, бедная сестра моя, что ты еще грязнее, чем пыль у них под ногами!
— Я это знаю, — сказала куртизанка, проводя рукою по своему непроницаемому лицу, словно для того, чтобы согнать с него налетевшую тень, — я призвана не считать это стыдом; в этом мое призвание, моя сила, так же, как твоя, — в том, чтобы его избежать. В этом моя мудрость, говорю тебе, и она ведет меня к моей цели, она преодолевает препятствия, она справляется со страхами, которые являются вновь и вновь, а в награду за эту борьбу мне дано наслаждение. Это мой луч солнца после грозы, это заколдованный остров, на который меня выбрасывает буря, и если я и бываю унижена, я, во всяком случае, не кажусь смешной. Быть бесполезной, Лелия,
— это быть смешной. Это хуже, чем заниматься постыдным делом: быть ничем во вселенной позорнее, чем удовлетворять самые низменные потребности.
— Может быть, — мрачно сказала Лелия.
— К тому же, — продолжала куртизанка, — какое значение имеет стыд для действительно сильной души? Знаешь, Лелия, что власть людского мнения, перед которой раболепствует все так называемые честные люди, знаешь ты, что с ним считаются только слабые, что надо быть сильным, чтобы ему противопоставить себя? Можно ли назвать добродетелью эгоистический расчет, который так легко бывает осуществить и в котором все тебя воодушевляет и возбуждает? Можно ли сравнить труды, страдания и героизм матери семейства и проститутки? Неужели ты думаешь, что, когда обеим приходится бороться с жизнью, большей славы заслуживает та, на чью долю выпадает меньше тягот?
Но что я вижу, Лелия! Ты больше не дрожишь от моих слов, как бывало когда-то? Ты ничего мне не отвечаешь? Молчание твое ужасно, Лелия: значит, ты превратилась в ничто! Ты исчезаешь, как набежавшая волна, как имя, начертанное на песке? Твоя благородная кровь больше не возмущается ересями разврата, непотребством материального мира? Пробудись, Лелия, защищай добродетель, если ты хочешь убедить меня, что нечто такое действительно существует!
— Говори, говори, — отвечала Лелия мрачным голосом. — Я слушаю тебя.
— В конце концов какой же удел назначил нам господь на земле? — продолжала Пульхерия. — Жить, не так ли? Чего требует от нас общество? Не воровать. Общество устроено так, что многие не имеют другого средства к существованию, как заниматься ремеслом, которое оно само узаконило и оно же заклеймило позорным словом — порок. Знаешь ты, из какой стали надо отлить несчастную женщину, чтобы у нее хватило сил жить этим ремеслом? Сколько оскорблений сыплется на ее голову в уплату за слабости, которые она подглядела, и за скотское вожделение, которое она насытила? Под какой горой несправедливостей и позора ей приходится спать, ходить, быть любовницей, куртизанкой и матерью — три женских участи, которых ни одной женщине не избежать, как бы она себя ни продавала, на рынке ли проституток или с помощью брачного контракта. О сестра моя! Насколько же существа, обесчещенные публично и несправедливо, вправе презирать толпу, которая сначала вымажет их грязью своей любви, а потом начинает их проклинать! Видишь ли, если существуют небо и ад, небо уготовано для тех, кто больше всего страдал и кто на ложе страдания нашел в себе силы раз-другой радостно улыбнуться и благословить бога; ад — для тех, кому досталась лучшая доля жизни и которые не умели ее оценить. Куртизанка Цинцолина среди всех ужасов своего падения в обществе, оставаясь верной наслаждению, признает бога; аскетка Лелия, ведущая суровую и всеми чтимую жизнь, закрывши глаза, готова отрицать все благодеяния жизни и отречься от бога.