Маркиз де Вильмер - Санд Жорж. Страница 21
Поглощенный этой самолюбивой мальчишеской затеей, герцог не испытывал скуки. Впрочем, грубый разврат ему всегда претил, и волокитство его неизменно отмечала печать изысканности. Он так рьяно прожигал свою жизнь, что изрядно растратил собственные силы, и теперь ему ничего не стоило обуздать свои порывы. Герцог сам говорил, что был бы не прочь восстановить утраченное здоровье и свежесть, а временами даже мечтал вернуть молодость и сердцу, ту самую молодость, внешние признаки которой он сумел сохранить в своих речах и повадках. И так как теперь его мозг вынашивал бессовестную любовную интригу, герцог считал, что еще вполне подходит к роли романтического воздыхателя.
Он так искусно плел сети, что мадемуазель де Сен-Жене в душевной своей скромности сразу попалась на крючок его мнимой добропорядочности. Видя, что герцог больше не ищет с ней встреч наедине, Каролина перестала его избегать. Герцог же, непрестанно наблюдая за ней исподтишка, как бы невзначай, сам того не желая, наталкивался на Каролину во время ее прогулок и, притворяясь, будто не хочет длить эти встречи, удалялся, подчеркнуто ненавязчивый и вместе с тем будто слегка опечаленный, так что его изысканная любезность граничила с вызывающим равнодушием.
Герцог действовал так хитро, что Каролина ничего не заподозрила. Да и как могла она, при ее прямодушии, вообразить себе подобный план? Через неделю Каролине было с герцогом легко и спокойно, точно он никогда и не внушал ей недоверия, и она так писала госпоже Эдбер:
«После некоего семейного события герцог переменился к лучшему. Он остепенился, или же госпожа де Д*** с самого начала взвела на него напраслину. Вероятно, так оно и есть: мне просто не верится, как такой благовоспитанный человек способен погубить женщину только ради того, чтобы похвастаться еще одной победой. Она (госпожа де Д***) уверяла, что распутный и тщеславный герцог поступал так со всеми своими жертвами. Право, не знаю, что такое распутство у высокородных господ. Я жила с людьми рассудительными и разгул видела только у бедняков-рабочих, которые напивались до потери сознания и в припадке неистовства избивали своих жен. Если порочность знатных господ заключается в том, что они компрометируют светских женщин, значит, многие светские женщины позволяют себя компрометировать — иначе откуда у герцога д'Алериа взялись бы его бесчисленные жертвы? По-моему, женщинами он интересуется весьма умеренно и при мне ни об одной плохо не говорил. Напротив, герцог превозносит добродетель и утверждает, что она для него превыше всего на свете. В вероломстве, по-моему, упрекать ему себя не приходится, так как он четко делит женщин на тех, кто уступает мужским уловкам, и на тех, кто проявляет твердость. Не знаю, быть может, герцог всех морочит, но мне он кажется человеком, который любил искренно и преданно. Таким его, по-моему, считают мать с братом, да и я склонна думать, что натура он искренняя, хотя и непостоянная, и что нужно было быть очень доверчивой или очень тщеславной, чтобы надеяться прочно привязать его к себе. Я не сомневаюсь, что он сорил деньгами, играл в карты, пренебрегал семейными обязанностями, опьянялся роскошью и прочим вздором, недостойным серьезного человека. Все это плоды его легкомыслия и тщеславия, а они, в свой черед, порождены неправильным воспитанием и слишком беззаботной юностью. Этим людям нужда не привила чувства долга, а учили их лишь тому, что несовместно с понятиями бережливости и предусмотрительности. Наш бедный отец тоже разорился, но кто посмеет поставить это ему в вину? Герцога, как ни силюсь, я даже не могу упрекнуть в щегольстве — оно ему совершенно чуждо. Одевается он здесь как любой местный дворянчик. Ходит в вязаной куртке за тридцать франков и всех располагает к себе добродушием и простотой. О прошлых победах даже словом не обмолвится, достоинствами своими не кичится, а их у него не отнять: он остроумен, все еще очень красив, прелестно поет и вдобавок сочиняет романсы, правда, пустяковые, но не лишенные известного изящества. В беседе он приятен, хоть глубиной мысли не блещет, так как читал одни легкомысленные книжки, в чем чистосердечно признается. Однако к серьезным материям герцог не безразличен, часто расспрашивает брата о всякой всячине и слушает его внимательно и с полным уважением.
А маркиз? Он по-прежнему ничем не замутненное зеркало, образец всевозможных совершенств, доброты и редкой скромности. Он очень занят большим историческим сочинением, о котором герцог рассказывает чудеса, и я этому нисколько не удивляюсь. Природа поступила бы безрассудно, лиши она маркиза способности выражать глубокие мысли и возвышенные чувства, которыми так щедро наделила его душу. Он сейчас как-то благоговейно сосредоточен на своей работе, поэтому, вероятно, и стал сдержаннее со мной и откровеннее с матерью и братом, чем прежде. За них я радуюсь, за себя не обижаюсь: вполне естественно, что он не ждет от меня глубоких мыслей о столь серьезных предметах и предпочитает обсуждать их с людьми более зрелыми и сведущими в исторической науке. В Париже он весьма участливо относился ко мне, особенно в тот день, когда брат его осмелился дерзко поддразнивать меня. И хотя теперь он этого участия не проявляет, я не думаю, что интерес его ко мне полностью иссяк: возможно, при случае он проявится опять. Правда, новый случай вряд ли представится, потому что герцог образумился, тем не менее я очень благодарна маркизу за то, что тогда он оказал мне такую драгоценную поддержку».
Читатель видит, что если Каролина и была огорчена внезапным охлаждением маркиза де Вильмера, она сама не отдавала себе в этом отчета и подавляла смутное чувство обиды. Ее женское самолюбие не было задето, ибо Каролина знала, что у маркиза нет оснований относиться к ней с меньшим уважением, чем прежде, а так как ничего, креме уважения, она не хотела и не ждала, то сдержанность маркиза приписывала его погруженности в глубокомысленные занятия.
Но как ни убеждала себя в этом Карелнна, тем не менее она тосковала. Писать об этом сестре она остерегалась, да Камилла и не сумела бы вселить в нее бодрость. Она писала Каролине нежные письма, полные сетований на ее самопожертвование и долгую разлуку. Каролина от всего оберегала мягкую и боязливую душу сестры, которую привыкла по-матерински любить и по мере сил поддерживать, неизменно выказывая твердость и спокойствие. Но и у Каролины бывали часы безмерной усталости, когда страх одиночества сжимал ей сердце. И хотя большую половину дня она была здесь более обременена обязанностями, чем дома, у нее оставались свободными утро и поздний вечер, когда можно было насладиться уединением и поразмыслить о собственной судьбе. Это была опасная свобода, которой она никогда не располагала в своей семье, где на руках у нее было четверо детей и где всегда царила нужда. В такие свободные часы Каролина предавалась поэтическим раздумьям и временами находила в них упоительную сладость, а временами они порождали беспричинную, смутную горечь, и тогда природа становилась ей враждебной, прогулки утомительными, а сок не приносил отдыха.
Она мужественно боролась с хандрой, но приступы ее не ускользнули от зорких глаз герцога д'Алериа. Порой он замечал у Каролины синеву под глазами и слабую, вымученную улыбку. Герцог решил, что приспело время действовать, и еще старательнее начал расставлять силки. Он стал держаться с Каролиной еще внимательнее и предупредительней, а заметив, как она ему благодарна, не преминул деликатно намекнуть, что любовь тут ни при чем. Но как герцог ни ухищрялся, он напрасно терял время. Каролина была так прямодушна, что попросту не видела этих хитроумных уловок. Когда герцог расточал ей утонченные знаки внимания, она приписывала их дружескому расположению, когда же он пытался уязвить ее нарочитой холодностью, она радовалась новому доказательству того, что он питает к ней только дружбу. Самолюбие мешало герцогу распознать, что его отношения с Каролиной вступили в новую фазу. Ее доверие к нему действительно вернулось, но если бы глаза ее вдруг прозрели, она испытала бы не горе, а лишь глубокое удивление и презрительную жалость. Каждое утро герцог чаял увидеть на ее лице выражение досады или нетерпения, однако обнаруживал лишь легкую печаль и, в детском своем эгоизме считал себя тому причиной, втихомолку радовался. Но ему этого было недостаточно. «А я-то считал ее пылкой! — размышлял он. — Даже в грусти ее есть какое-то безразличие, и кротости в ней гораздо больше, чем огня».