Большой пожар - Санин Владимир Маркович. Страница 37
ДАША МЕТЕЛЬСКАЯ (Рассказывает Ольга)
Только что я прочитала, проглотила книгу Татьяны Цявловской «Рисунки Пушкина», и мне неожиданно захотелось отвлечься от своего и так не очень связного повествования.
Сказать, что я люблю Пушкина, — у для меня такая же нелепость, как сказать, что я люблю дышать. В Ленинграде, когда училась, чуть не каждую неделю ездила на Чёрную Речку, бродила вокруг места дуэли и про себя ревела белугой. Лучше всех написала Марина Цветаева: «Нас тем выстрелом всех в живот ранили».
Так отвлечься мне захотелось потому, что я вдруг задумалась над словами «невольник чести». Многие думают, что это слова Лермонтова, но Цявловская напоминает, что он только процитировал самого Пушкина из «Кавказского пленника»: «Невольник чести беспощадной…».
Пророчество! Оба они были невольниками чести, и оба погибли в расцвете лет.
И я вспомнила урок литературы в школе, и яростные, со взаимными обвинениями и оскорблениями споры, разгоревшиеся после пылкого выступления одной девочки: «Для мировой культуры было бы замечательно, если бы Пушкин и Лермонтов не были такими рыцарями. Лучше б они закрыли глаза на оскорбление, остались живы и написали много новых книг!»
Больной вопрос русской литературы! А написал бы Достоевский «Братьев Карамазовых» и «Бесов», если бы не пережил ожидания смертной казни и последующей каторги? А написал бы Герцен «Былое и думы», не пройди он через арест и ссылку?
Мне почему-то кажется, что все было бы не лучше, а хуже.
И но только потому, что от судьбы по уйдёшь, и не потому, что великие писатели редко бывают благополучными людьми (на памяти — один Гёте, и все). Я уверена, что, не будь Пушкин и Лермонтов «невольниками чести беспощадной» и рыцарями без страха и упрёка, они, наверное, прожили бы много больше, но они не были бы Пушкиным и Лермонтовым! Осторожные и осмотрительные, готовые закрыть глаза на оскорбления, без бунтарского духа и вечно бушующего огня в их неистовых душах, они не написали бы того, что сделало их гениями, они отодвинули бы от себя не только смерть, но и бессмертие.
Нет уж, лучше пусть все будет, как было, пусть отчаянно храбрые, пусть неистовые, пусть — невольники чести! Спасибо вам, что вы были именно такими, что вы не закрывали глаза и до конца оставались самими собой.
Потерпите «женскую логику» ещё немножко, я ведь об этом не случайно, в голове у меня был и остаётся Большой Пожар.
От природы нам дан инстинкт самосохранения: бойся неизвестности, избегай опасности — и увеличишь свои шансы остаться в живых. Не стану никого осуждать: как в животном мире, так и в человеческом обществе одни особи трусливы, другие храбры, и раз это от природы, то ничего здесь поделать нельзя.
Но я предупреждала, что буду пристрастной.
Я — за невольников чести, за безумство храбрых!
Слово «честь» у нас стало каким-то затёртым, оно применяется кстати и некстати, понятие «честь мундира», бывшее когда-то однозначным, ныне часто звучит иронически, оно становится достоянием фельетонистов, а если и не иронически, то куда проще и безопаснее высокопарно призывать бороться за честь коллектива или фабричной марки, чем вступить и бой с хулиганами, издевающимися над женщиной.
Переберите в памяти тех, кто побуждал вас гордиться принадлежностью к роду человеческому, и попытайтесь найти среди них хоть одного, кто жил по принципу «лучше быть пять минут трусом, чем всю жизнь покойником». Не найдёте! Вы вспомните древнегреческого царя Леонида и Спартака, Джордано Бруно и Яна Гуса, Роберта Скотта и Георгия Седова, майора Гаврилова из Брестской крепости и обвязавшихся гранатами севастопольских краснофлотцев, бросавшихся под танки.
Для них всех, как для Пушкина и Лермонтова, личная честь была дороже жизни. Став на «пять минут трусом», каждый из них её бы продлил, но сердец бы они не зажгли.
Настоящий человек от труса отличается обострённым чувством чести — в этом моё убеждение. Будь человек семи пядей во лбу, занимай он любой пост, не помянут его добрым словом, если честь для него — пустой звук.
Честь — это никому не позволить плевать тебе в душу.
Честь — это не бросить товарища в беде, если даже ты сам при этом можешь погибнуть.
Честь — это делать добро не только и благоприятных обстоятельствах, но тогда, когда это опасно.
Честь — это чистая совесть, это не покривить душой, когда судьба твоя висит на волоске.
Знаете, что ответили в блокаду ленинградские пожарные, полумёртвые от голода, холода и усталости, когда их опросили, чего бы они хотели за свой беспримерный героизм? В один голос: «Рукава!» Не хлеба, не топлива, не хотя бы нескольких часов сна — рукава, которых так не хватало в блокаду, чтобы тушить пожары. Для меня этот ответ звучит с такой же эпической торжественностью, как «гвардия умирает, но не сдаётся!».
Это и есть настоящая честь мундира.
Я вообще всегда считаю, что полностью человек раскрывается только тогда, когда между жизнью и смертью нет отчётливо видимой границы. Вы можете энать его всю жизнь — и не познать его, можете видеть считанные минуты — и с огромной ясностью понять его сущность.
Большой Пожар сорвал маски.
Несмотря на своё громкое наименование, народный театр обычно так же отличается от профессионального, как самодеятельный танцевальный кружок от ансамбля Игоря Моисеева. Бывает, конечно, что над народным театром берет шефство крупный завод, и тогда вирастают такое самобытные коллективы, как Ташкентский, Воронежской или в Москве на «Трехгорке», но чаще народный театр
— это кучка энтузиастов самых разных специальностей, объединённых преданной любовью к сцене и предоставленных в основном самим себе. Зарплату, и весьма скромную, в таком театре получает лишь главный режиссёр, остальных сцена не кормит, а скорее разоряет, потому что и декорация, и костюмы, и всякий реквизит добываются и делаются самими актёрами: один притащит и сколотит доски, другой раздобудет дедовские дореволюционные сапоги и бабушкин салоп, третья купит отрез и сядет за швейную машинку, четвёртая… Подвижники! Весь день работают у станков и в учреждениях, а после работы через весь город едут в театр — на читки пьес, репетиции, спектакли. Люблю этих одержимых! Побольше бы таких бескорыстно преданных искусству, спорту!
Поначалу, когда Дворец построили, народному театру по недосмотру отвалили сразу два этажа — неслыханная щедрость! Но едва Новик и его подопечные, а их было человек двадцать пять, начали осваивать помещения, как начальство спохватилось, и народный театр с каждым месяцем стал терять свою площадь и сжиматься, как шагреневая кожа: десятки раэного рода учреждений города рванулись в престижный Дворец. Сначала один из двух репетиционных залов захватил парикмахерский салон «Несмеяна», потом три комнаты штурмом взяло пошивочное ателье, потом ещё часть этажа оторвала контора по кинофикации. В конце концов Новик сумел отстоять всего лишь репетиционный зал и комнату, где хранился реквизит, но по привычке эти этажи, восьмой и девятый, в обиходе так и называлась — народный театр. Его сценической площадкой стал небольшой и уютный зал на сто пятьдесят мест, и там по нескольку раз в месяц актёры демонстрировали своё искусство. Ярких звёзд среди них не было, но каждый хорошо помнил и хранил в душе, что именно из народных театров на всесоюзную сцену вышли такие таланты, как Лановой, Саввина, Шмыга… «А вдруг?» — мечтал каждый.
Кроме Новика, которого я уважала за одержимость в бескорыстие, я часто общалась я с красавицей Дашей Метельской, мастером из «Несмеяны», которая бредила театром и тратила на его нужды все свои заработки.
Поразительно забавное существо! Тогда ей было двадцать два года, но она и сегодня такая же: острая на язык, неизменно весёлая и необыкновенно румяная, ну просто кровь с молоком, откуда и прозвище — Клюква, многие даже не знали, что её зовут Дашей. Такой счастливой внешности при счастливом характере я у женщин не встречала, тысячу раз видела Дашу — тысячу раз улыбалась.