Когда я был мальчишкой - Санин Владимир Маркович. Страница 16

Нам было стыдно до слез, но урок мы запомнили.

Я много раз вспоминал солдата Пашку, когда годы спустя какой-нибудь трепач со здоровой глоткой орал на собрании: «Таких мы с собой в коммунизм не возьмём!» Да погоди ты, горлохват, а может, это я с тобой не хочу идти в коммунизм? Может, из-за таких пустозвонов, как ты, мы вместо сотни сельских клубов строим один никому не нужный дворец-пирамиду и покрываем дороги вместо бетона твоим никчёмным звоном? Ему, видишь ли, со мной не по пути. Так иди своим, вместе с такими же трепачами, и не мешай мне идти другим. Ничего, и на тебя Пашка найдётся…

— В помещении не курить! — в десятый раз послышался в дверях голос старшины. — На губу отконвоирую!

Все продолжали курить: людей, которые едут в запасной полк, гауптвахтой не очень-то напугаешь.

— Старшина, когда нас отправлять будут? Надоело.

— На тот свет торопишься? Там тоже, скажу тебе, не малина.

— А невесты там есть?

— А ну выходи! Давай, давай! Сейчас пол выдраишь добела — никаких невест не захочешь!

— Виноват, товарищ старшина! Это я пошутил для поднятия солдатского духу.

— То-то же. (Строго.) Твоя гитара? Давай… вместо полов.

— …Грустно сердцу мо-оему-у, что-то я тебя, корова, толком не пой-му-у-у!

— Отставить корову! Размычался, понимаешь.

— Что-нибудь такое, Володька, чтоб до печёнок дошло!

Когда я был мальчишкой - any2fbimgloader7.png

— Есть по Чу-уйскому тракту доро-ога, много ездило там шофёров, ездил са-амый отчаянный шОфёр, звали Костя его Снегирёв. Он маши-ину трехтонную «Аму» как сестрёнку родну-ую любил. Чуйский тракт аж до са-амой границы он на «Аме» своей изучил…

Рядом ремесленники лупили проигравшего колодой по носу и радостно ржали. Наискосок напротив серьёзный немолодой человек, досадливо морщась на шум, вчитывался в толстую книгу. К нему подошёл подвыпивший парень в гимнастёрке, из-под расстёгнутого воротника которой проглядывала тельняшка.

— Почитай вслух, папаша. Очень я обожаю, когда вслух читают.

— Боюсь, что ты не все поймёшь. Это очень трудная для восприятия философская книга.

— Выходит, я дурак? Так, папаша?

— А ты кто по специальности?

— Сигнальщиком был на крейсере «Красный Кавказ».

— Видишь, а я в твоём деле ничего не понимаю. Значит, я дурак?

— А ты ничего, папаша, башковитый. Про Мысхако слыхал?

— Как же, конечно.

— Товарищ Куников у нас командовал, по имени Цезарь. Герой Советского Союза. Слыхал? За упокой его души — по маленькой? Пошли.

— Что ж, за такого человека не грех выпить. Погоди, у меня есть селёдка.

— Бери, папаша, свою селёдку за жабры…

По проходу, звеня медалями, прошёл белобрысый младший сержант лет двадцати. По его затылку, ещё не заросшему волосами, маленькой змейкой извивался красноватый шрам. Белобрысого остановил Пашка, что-то проговорил и кивнул на нас. Белобрысый обернулся, засмеялся и пошёл дальше.

Мы слушали, смотрели, завидовали тем, чьи глаза столько видели, и хотели побыстрее стать своими, раствориться в этом обществе столь разных и интересных людей. Мы понимали, что пока не имеем на это права, но все равно было обидно. Ну почему моряк подошёл не к нам, почему белобрысый не сказал два слова? Хоть бы кто-нибудь нами заинтересовался, спросил, откуда мы и куда.

— Давай поедим, — с горя предложил Сашка.

Мы развязали вещмешки, достали хлеб и сало, жестяные кружки и сахар. Я пошёл за кипятком, а когда вернулся, на моем месте сидел широкоплечий, наголо остриженный парень с вытянутым лошадиным лицом и вертел в руках Сашкину зажигалку.

— Сколько отдал?

— Сам делал, на заводе, — важничал Сашка. — У Мишки, пожалуй, не хуже.

Я показал свою зажигалку, набранную из пластов разноцветного плексигласа, — мою гордость.

— Где ты её нашёл? — обрадовался парень; — Петька, Ванька, нашлась моя пропажа!

И, сунув зажигалку в карман, отправился к своей компании.

— Эй, шутник! — мы бросились за ним. — Отдай зажигалку.

Парень присел на нары и подмигнул приятелям.

Те засмеялись.

— А какие на ней приметы? Где риска?

— Никакой там царапины нет, отдай! Парень вытащил зажигалку.

— Айда сюда, свидетели! Во-он она, царапина!

— Ты сам царапину сделал! Отдай!

— А по жевалу не хочешь?

Бац! Из глаз посыпались искры. Хохот, улюлюканье! Не успели мы с Сашкой очертя голову броситься на негодяя, как на наши плечи легли тяжёлые руки. Мы резко высвободились и обернулись.

Перед нами стоял человек лет тридцати, одетый в ватные штаны и кургузый, явно с чужого плеча, пиджачок. Чёрные жгучие щёлочки-глаза, на широких татарских скулах сгущавшаяся к подбородку редкая щетина, тонкие полоски-губы — выразительное лицо, оно и сейчас у меня перед глазами.

— Это твоя зажигалка? — бесстрастно спросил человек.

— Моя, честное слово!

— Дорошенко, ты слышал, что сказал мальчик? К нашему удивлению, парень торопливо сунул мне зажигалку.

— Сявка! — презрительно бросил человек и — нам, доброжелательно: — Не путайтесь со всякими проходимцами.

— За что облаял, Хан? — недовольно протянул парень. — О!

Мы еле зафиксировали молниеносный удар. Парень облизнул разбитую в кровь губу.

— Ловко ты его! — похвалил сверху какой-то зритель. — Научи, Хан, или как там тебя кличут!

— Этому не учатся, — Хан показал в невесёлой улыбке редкие жёлтые зубы. — С этим рождаются. Правда, Дорошенко?

Притихший парень покорно кивнул.

— Спасибо, — сказал я. — Хотите хлеба с салом? У нас есть.

— Всякое даяние суть благо, — сказал Хан и без всяких уговоров пошёл за нами. Степенно, не жадно поел, поблагодарил кивком головы и ушёл на свои нары. Мы проводили его глазами.

— Здоровый фонарь тебе поставили, малец, — посочувствовал сержант, снова подсаживаясь к нам. — А этой публики сторонитесь — урки, досрочно освобождённые, что заявления на фронт подали. Есть среди них мальцы ничего, а другие как были ворьём, так и остались. Какого года?

— Двадцать… седьмого. А вы?

— Двадцать второго. Нас, которые с первых дней, мало осталось. После войны в музеях будут за деньги показывать.

— А почему вы так долго воюете, а не офицер?

Сержант развёл руками.

— Как-то не получалось. Посылали на трехмесячные курсы младших лейтенантов — ранило, в другой раз посылали — контузило, а потом сам отказался. Хотя один раз ротой командовал.

— Ротой?!

— Насмотритесь всего, мальцы, если успеете. Война-то к шапочному разбору идёт. Нас в роте семь человек осталось, а я — старший. Вот и командовал. В декабре сорок второго, в Сталинграде.

— Новиков-Прибой тоже о таком писал. В Цусимском бою эскадра следовала за головным кораблём, а на нём повыбивали офицеров, и эскадру вёл простой матрос.

— Читал я «Цусиму», правильная книга. Только конец кто-то оторвал. Закуривайте махру, из дома прислали.

— Сержант, а кому на фронте опаснее всего?

— Трудно сказать, мальцы. Наверное, лётчикам-истребителям и танкистам. И на сорокапятках — когда против танков прямой наводкой. И минёрам… и пехоту бьют за здорово живёшь. А везучие везде есть. Мой комбат Катушев тоже с первых дней, а ни разу не зацепило. Однажды на противопехотную мину наступил, мы глаза закрыли, думали — хана комбату, а ему только каблук оторвало. Везучий! У меня осколок в сантиметре от сердца застрял, на излёте. Вот он, родимый, доктор подарил, майор медицинской службы.

Сержант достал из кармана гимнастёрки тряпицу и бережно её развернул. Мы почтительно потрогали крохотный, величиной с половину горошины, кусочек металла.

— Ещё чуть-чуть — и «погиб смертью храбрых», ищи, Дуняша, нового мужика! — весело сказал сержант и снова улёгся на матрасе. — Солдат, мальцы, спит, а служба идёт.

Пересылка затихала. Сквозь широкое окно пробивался свет луны, отчётливо слышались скрипучие шаги прохожих. На улице лютый мороз, а у нас жарко, только уж очень накурено, дышать нечем. Вокруг храпели на все голоса, и лишь в самом углу на верхних нарах тихо бренчали на гитаре. Заснули и мы тяжёлым и беспокойным сном. Мне снились кошмары, что-то меня душило, и я проснулся от собственного сдавленного крика.