Одержимый - Санин Владимир Маркович. Страница 69

Подбородок её задрожал, глаза вспыхнули, она схватила мою руку, крепко, по-мужски сжала.

— Забудь, что Алёша тебя обижал, придумай! Подольстись, пообещай артисту, что напишешь о нем хорошо, с портретом… Ну а если ему невтерпёж, намекни, пусть ко мне придёт, сволочь такая!

В дверь постучали.

— Я потом ещё молочка принесу, — отпуская мою руку, заторопилась уходить Любовь Григорьевна. — Как пропотеешь, смени рубашку, а сырую брось, я постираю. В дверях стоял Корсаков.

Голова у меня шла кругом, меньше всего на свете я ожидал этого визита.

— Заболели? — участливо спросил Корсаков. — Никита за машинку уселся, протоколы перепечатывает, вот я и сбежал.

— Вы словно оправдываетесь, что впервые зашли в гости, — по возможности приветливее сказал я. — Располагайтесь, пожалуйста.

— Тесновато у вас, — присаживаясь и оглядывая каюту, сказал Корсаков. — А в том, что я навязал своё общество, виноваты сами, поскольку перестали уделять мне внимание, хотя, о чём я имел удовольствие говорить, вы мне симпатичны.

Я невольно улыбнулся.

— Мой главный тут же, не сходя с места, здорово бы вас отредактировал. Не огорчайтесь: он у самого Толстого половину «что» и «который» повычеркивал бы.

— «Что такое телеграфный столб? Отредактированная ёлка!» — засмеялся Корсаков. — Не беда, всех нас редактируют. Так уж сложена жизнь, что каждый, достигший определённого уровня, подгоняет других под свой стиль: вас — редактор, меня — Чернышёв. Начальство всегда право, потому что у него — сила.

— Посмотрим, будете ли вы это говорить, когда станете директором института.

— Вполне возможно, что не буду, — охотно согласился Корсаков. — Отношение к жизни определяется ступенькой, на которой стоишь, и степенью удовлетворения, которое от своего положения получаешь.

— Убеждён, что вы пока что не удовлетворены, — сказал я и, памятуя наказ Любови Григорьевны, подхалимски добавил: — Но мне почему-то кажется, что пройдёт немного времени — и к своему положению вы не будете иметь никаких претензий.

— Ошибаетесь, — весело возразил Корсаков. — Постоянная неудовлетворённость — движущий стимул, Паша, как только человек становится полностью и всем доволен, его нужно немедленно освобождать от занимаемой должности.

Так, я для Корсакова стал Пашей, большая, можно сказать, огромная честь. К чему это? Ба, уж не выпил ли он?

— Не беспокойтесь, самую малость, — уловив мой взгляд, признался он. — Но всё равно капитан мог бы лишить меня премиальных, если бы это от него зависело. К величайшему сожалению, от него зависят другие, неизмеримо более важные вещи. Не стану лукавить, именно об этом я хочу с вами поговорить. Если, конечно, я вас не утомил.

— Нисколько.

Корсаков уселся поудобнее, закурил и задумался. Я молча смотрел на него, предчувствуя тяжёлый разговор и гадая, что творится на душе этого до сих пор непонятного мне человека. Верный своей привычке, он был щегольски одет, чисто выбрит и подтянут, властность и уверенность в себе его не покинули, но нечто появилось на его лице постороннее… Припухлость на щеке? Да, и с синевой, Зина, видимо, приложилась не очень деликатно… Нет, не в этом дело, а в общем, что ли, выражении, какое бывает у человека, когда ему не даёт покоя подспудная мысль. А ведь таким я Корсакова уже видел! Сработала память: когда Чернышёв известил нас, что перевернулся японский траулер, потом на разборе, когда нас положило на борт, и совсем недавно — в плавную качку…

Это было лицо волевого, превосходно умеющего держать себя в руках, но очень взволнованного человека. Взволнованного — это как минимум: может быть, вернее было бы сказать — напуганного.

— Помните нашу беседу в начале плавания, которую Чернышёв довольно-таки бесцеремонно нарушил? — наконец спросил он.

— Помню.

— Мы тогда, кажется, сошлись во мнениях. Ну, груб он — бог с ним, недостаток не самый крупный, да и не располагает рыбацкая работа к изящной словесности; куда губительнее его стремление самоутверждаться за счёт других. Я предположил это полтора месяца назад и, увы, не ошибся. Вы поймите, Паша, дороги у нас слишком разные, и делить с ним мне нечего, и если я вновь заговорил об этом, то лишь потому, что вы, я, все мы оказались во власти одержимого маньяка!

Одержимого! — гася окурок и тут же вытаскивая новую сигарету, с силой повторил он. — Я не новичок в науке и знаю цену собранному нами материалу. Её не измеришь никаким прейскурантом! То, что мы сделали, поможет десяткам судов спастись от обледенения — поверьте, это не гадание на кофейной гуще, это осознанный научный факт. Нам оставалось лишь в спокойной обстановке ещё раз проанализировать данные и выработать чёткие рекомендации. Но Чернышёва это решительно не устроило. Как по-вашему, почему?

Корсаков сделал паузу, хотя вовсе не ждал ответа — он был у него на языке. Но мне надоело оставаться пассивным слушателем.

— Откровенно?

— Конечно, — пытливо глядя на меня, ответил Корсаков.

— Чернышёв убеждён, что опасность нельзя изучать, будучи в безопасности.

— Согласен, — кивнул Корсаков, — в разумных пределах риск необходим. Но когда он превращается в самоцель — это уже не наука, а азартная карточная игра. «Двадцать два — и ваших нет!» — как сказал один матрос, приходивший ко мне жаловаться на самоуправство капитана. Если бы двадцать два! Чернышёв не глядя набирает столько карт, что это уже не просто азарт, а безумие! Слышал, слышал его разглагольствования про земную атмосферу, из которой пора вырваться, про космос и прочее… Громкие и пустые слова! С такими крыльями, которые он нам хочет навязать, мы высоко поднимемся — и стремглав устремимся в воду. Весь этот перебор от научной некомпетентности, от неуёмного стремления самоутвердиться, доказать учёным, что без него они нули, доказать любой, даже самой высокой ценой! Но я эту цену платить не намерен. Если ему нужна посмертная слава, то я склонен дорожить обыкновенной жизнью. Уверяю вас, и близким и науке я более полезен… все мы, — поправился он, — в своих телесных оболочках, нежели в виде обглоданных рыбами трупов. Он одержимый, Паша, его необходимо обуздать, пока не поздно!