Музыканты - Нагибин Юрий Маркович. Страница 27
Голицын не стрелял лишь потому, что хотел дослушать звучавшую в нем музыку. Вначале ему казалось, что это Бах, но потом он понял, что слышит музыку, которой еще не было, свою собственную музыку, творимую без участия сознания и воли. Музыку слишком чистую и высокую для этой дуэли, для мести, даже для расплаты за гения России, которого не вернешь убийством другого человека. Заключительный аккорд обернулся коротким взвоем, и в очнувшихся зрачках Голицына больше не было бледного, прорезанного морщинами чела. Маркиз лежал на земле в глубоком обмороке.
- Заберите этого труса, - сказал Голицын подбежавшим секундантам. - Выстрел остается за мной. - И, зажав сочащуюся рану, заковылял к карете.
Дуэль не придала блеска личности маркиза. К тому же не давший себя убить Голицын навсегда разочаровал его в русских художниках-аристократах. Их великодушие и благородство - дутые. Маркиз решил скрыться. Он уехал в Германию, где после недолгих странствий облюбовал тихий поэтичный Веймар, чтобы возле бывшей обители олимпийца Гете обрести душевный покой. Он почти преуспел в этом, поняв, как ничтожна ссора с поддельным русским князем, капельмейстером-авантюристом, нагло присвоившим громкое имя, - с таким и к барьеру выходить зазорно, - как вдруг возле Гердеркирхе почти наскочил на Голицына. Маркиз успел спрятаться за колонну, и великан в своих экзотических просторных развевающихся одеждах, что-то мурлыча под нос и размахивая руками, прошел мимо. Мстительный дикарь, гунн, скиф выследил его, чтобы сделать свой губительный выстрел!.. Вот она, истинно азиатская, ничего не прощающая, душная, тупая злоба. А маркиз простил ему, выбросил из головы глупую, вздорную историю. А этот ничего не забыл. Элегантные фраки, парижское произношение, а чуть колупни - степные кочевники, нет, хуже, те одинокие дикари, потерянные в чудовищном пространстве, что тянут свои бесконечные, заунывные, страшные песни. Потомки унаследовали упорство, терпение и непреклонность угрюмых певцов. Страшно подумать, что возле изящной и хрупкой, как севрский фарфор, Европы топчется косолапое чудище с железным рылом.
Не искушая судьбы, маркиз в тот же вечер покинул Веймар. Он вернулся во Францию, но, боясь, что и сюда дотянется длинная лапа с пистолетом, почел за лучшее перебраться в Новый свет.
Он неплохо устроился там, открыв неожиданную прелесть в полуцивилизации. При всей своей эрудиции, талантах и остроумии он оставался в Европе одним из многих, слава его не выходила за пределы гостиных, здесь же оказался единственным. Он поселился в Бостоне, и чтобы полюбоваться им и послушать его искрящуюся, непонятную и тем особенно притягательную речь, приезжали туземцы из таких далеких «пуэбло», как Нью-Йорк, Филадельфия, Балтимор.
Маркиз хорошо прижился в этом мире, усвоил местные обычаи, чуть-чуть - привычки и манеры, ровно настолько, чтобы польстить аборигенам, но не утратить своего пряного своеобразия, он не научился лишь читать газеты, которых здесь выходило без числа, хотя все были на одно лицо: много скучнейшей политики, сухой биржевой цифири, до одури - рекламных объявлений, обширный отдел происшествий, уголовная хроника и раз в неделю - сопливый нравоучительный рассказик. Но и в газетах случается полезное, особенно в отделе текущих событий. Маркиз ненавидел самый запах типографской краски, напоминающий запах мочи, у него в доме газеты были под запретом. А зря. Иначе не оказалась бы для него столь ошеломительной встреча с Голицыным на одной из улиц Бостона, куда тот приехал с концертом. Не было сомнений: кровопийца последовал за ним в Америку, чтобы получить свой долг.
С первым же пароходом маркиз отплыл на родину. Здесь он скрылся за стенами глухого монастыря под Ла Рошелью, где вскоре принял постриг. В свободное от монастырских обязанностей время он писал книгу о романской архитектуре, благо вокруг было столько прекрасных образцов, но не кончил ее, ибо во всем оставался дилетантом, то есть человеком, не знающим завершающего успеха.
Конечно, Голицын и не думал преследовать маркиза. Он вообще забыл о трагикомической дуэли. Если б Голицын сосредоточивался на подобных пустяках, то давно бы поник под грузом впечатлений, на которые не скупилась судьба. Он умел жить данной минутой, жить с полным напряжением душевных сил, искренне, горячо, порой неистово, но когда эта данность исчерпывала себя, он к ней уже не возвращался. Протяженным в его жизни оставался лишь хор, давший ему в конце концов полное совпадение с собственной сутью. Все остальное - пена. И пена не пустяк, коли из нее родилась Афродита, коли она вскипает над бокалом золотого аи. Но остроумный маркиз не был даже пеной, так - пузырьком, надувшимся и сразу лопнувшим.
Коронация прервала так плодотворно начавшееся путешествие. Князь поспешил на родину, чтобы в последний раз (о чем он еще не знал, да и знать не мог) покрасоваться в камергерском мундире на дворцовых торжествах.
Натешив свое тщеславие на этот раз удивительно быстро, что отражало известный нравственный сдвиг, Голицын испытал звериную тоску по жене и детям и с обычным нетерпением, какое вкладывал во все свои поступки, не списавшись с женой, помчался в Огарево. По роковой игре судьбы, чем тоже не бедна жизнь Голицына, сходное чувство испытала Екатерина Николаевна и отправилась в Салтыки, думая застать мужа. По пути она заглянула к Рахманиновым и узнала, что Голицын промчался из Петербурга прямо в Огарево.
Голицын притягивал к себе недоразумения, нелепицы, всевозможный вздор, как магнит - металлические стружки. Не обошлось без этого и по пути в Огарево. На каком-то постоялом дворе он приметил изящно одетого господина явно не русской наружности, пытавшегося объяснить хозяину, чтобы тот подал самовар.
Князь пришел к нему на помощь. Он оказался учителем музыки Медвейсом, приглашенным княгиней Голицыной для обучения дочерей игре на рояле. В Огарево он пробирается с великими муками из-за полного незнания русского языка. Голицын назвал себя и предложил ехать вместе. Медвейс возликовал - кончились его муки! Но в дороге он понял, что настоящие муки только начинаются. Виной тому громадный живот князя. Бодрствуя, Голицын следил за своим чревом, не позволяя слишком распространяться, но стоило задремать, гора наваливалась на Медвейса и загоняла в угол, грозя задавить.
Не выдержав, Медвейс постарался намекнуть князю на те притеснения, которые вынужден терпеть, но сделал это в льстиво-замаскированной форме:
- У вашего сиятельства редкий, небывалый по величине живот!
Голицын намека не понял.
- Ну, что там! - отмахнулся благодушно. - Сходишь в церковь - живота как не бывало.
Медвейс вытаращил глаза.
- «Отдадим господу живот наш», - с усмешкой пояснил Голицын.
В переводе соль остроты пропала, пришлось втолковывать французу, что на церковном языке «живот» и «жизнь» - синонимы. Нет ничего неблагодарней, чем объяснять остроты, и князь чуточку обозлился на Медвейса. И когда француз сказал, что намерен всерьез заняться русским, Голицын любезно предложил: мол, зачем время терять, начнем прямо сейчас. Медвейс рассыпался в благодарностях.
- Обычное русское приветствие, - учительским голосом начал Голицын. - Поцелуй меня в…
- Поцелюй менья в… - старательно повторил Медвейс.
- Неплохо. Только не «менья», а «меня». Теперь: «Как ваше здоровье?» Это совсем просто: мать твою так!..
- Мать твою так! - радостно вскричал Медвейс.
Русский язык вовсе не так труден, как ему казалось.
Ехали медленно, но обучение шло споро. На другое утро, проснувшись в возке, князь был приветствуем свежим голосом француза:
- Поцелюй меня в…!
Князь вспыхнул, но вспомнил о вчерашнем уроке и похвалил Медвейса за хорошую память. После легкого завтрака обучение продолжалось в том же духе. Медвейс оказался на редкость способным учеником - ухо музыканта. Для разнообразия князь научил его скороговорке, выдав ее за признание в любви: «Эта река широка, как Ока. Как так Ока? Так, как Ока!». Медвейс бубнил ее без устали, пока князь снова не заснул.