Год смерти Рикардо Рейса - Сарамаго Жозе. Страница 4
«Вы просто притворяетесь, притворяетесь самим собой» — укоряет Рейса Пессоа в романе. И речь идет не столько о «фантомной» природе Рейса, сколько о его жизненной позиции и эстетическом кредо. По мнению Пессоа, его гетероним, предоставленный самому себе, сам того не ведая, неискренен в своей поэзии. Его не оставляет равнодушным атмосфера 1936 года, и он вновь и вновь беспокойно «выглядывает» за стену придуманного им «персидского сада».
Но так или иначе, а Рейс у Сарамаго втянут помимо своей воли в водоворот португальской действительности, обречен присутствовать и сочувствовать, принимать и отвергать то, что происходит в жизни Лиссабона в 1936 году. Прежде всего он проходит искушение земной любовью — он, всю жизнь воспевавший идеальную деву. Кредо его поэзии — отказ от страсти, от всего, что потом вызовет сожаление. Ожидание неминуемой грядущей потери делает любовь бессмысленной, дорожить чем-то земным опасно. «Разъединим же руки, чтоб после тоской не томиться…», — вновь и вновь эта мысль звучит в лирике Рейса. «От любого усилья наши слабые руки сбережем…», — говорит он деве. «Ничего в руках не держи», — повторяет поэт самому себе. Образ «пустых рук» ассоциируется со свободой — свободой выбора и свободой от страданий, неизбежных, если чувства и обязательства привяжут человека к повседневной реальности.
Но с Рейсом это почти успевает произойти. В последние дни жизни ему не удается удержаться над схваткой. Его «горацианские» и монархические взгляды, которыми он так гордился, не могут больше играть роль своеобразного заслона между ним и жизнью, и, полный негодования и сочувствия, вымысел в полной мере становится человеком. Расстрел салазаровским правительством мятежных кораблей замыкает круг повествования: эти корабли стояли на рейде в день приезда Рейса в Лиссабон. В их славных, овеянных ореолом легенды названиях — «Афонсо де Албукерке» и «Бартоломеу Диас» — угадывается связь с образами португальских конкистадоров и мореплавателей, воспетых Фернандо Пессоа в «Посланиях» (1934). Это поэтический цикл, где поэт размышляет о судьбе родины, о ее былом величии и смысле ее истории, воспевает силу национального духа португальцев — путешественников и первооткрывателей. «Послания» — одно из немногих произведений, которое успело снискать признание еще при жизни Пессоа, о чем он с иронией и говорит в романе Рейсу. Ирония обусловлена тем, что вернувшись из небытия, он видит, какому делу и какой действительности служат воспетые им образы. Веривший в силу национального духа, уповавший на мессианскую идею, он дезориентирован. «Я националист, я себастьянист», — повторял он в письмах, — но как далек его образ короля Себастьяна, пропавшего без вести в битве при Албукерке, от нового португальского мифа, творимого в Португалии в 1936 году!… Веками португальцы верили в чудесное возвращение легендарного короля, с фигурой которого связывались упования на возрождение былой славы. И, ослепленные, обманутые, восприняли приход к власти Салазара в 1933 году как начало национальной реабилитации. Сарамаго позволяет нам присутствовать при рождении этого нового мифа, который творят с упоением соотечественники Фернандо Пессоа.
Писатель предлагает легкое прочтение — можно взять роман как захватывающий путеводитель по Лиссабону, и сложное — в блужданиях Рикардо Рейса есть определенная система. Славное прошлое Португалии — первый, видимый ряд ассоциаций Рейса. Парадоксы истории, ее кровавые драмы, лицемерие и жестокость — их подтекст. Сегодняшний день страны, серия «моментальных снимков» как точка, к которой эта история вела и привела португальцев, — еще один пласт писательских наблюдений, доверенных герою.
В книге скрупулезно воссоздается атмосфера времени, столь ценимая любителями стиля «ретро». Интерьеры гостиниц и ресторанов, машины, кинозвезды и театральные премьеры 30-х… Популистские акции, вроде присутствия в зале настоящих рыбаков в народных костюмах на спектакле из рыбацкой жизни. Раздача бесплатных пайков — «гуманитарная акция» — в отделении местной газеты… Паломничество в Фатиму, ожидание чуда, которое так и не происходит… Но это «здесь и сейчас» португальской жизни 1936 года, ее живой колорит — не только мастерски выполненная стилизация, фон для духовной одиссеи главного героя, а еще и своеобразная ступенька в будущее, которая закладывается на наших глазах. Происходящее увидено «тогда» — Рейсом и «из перспективы» — всеведущим повествователем.
Голос этого повествователя, некого собирательного «мы», становится основой художественной ткани романа. Границы этого «мы» зыбки и переменчивы. Оно может подразумевать «мы с вами, читатель», «мы с героем», «мы — португальцы», «мы, люди этого поколения». Иногда акцент смещается в рамках одной фразы, создавая эффект разноголосицы, корректируя интонацию. А в зависимости от того, какую маску на данный момент выбирает неуловимый повествователь, читатель угадывает интонацию: в нем то ирония, то горечь. То покаяние, то мудрое терпение… Важно лишь не пропустить этот момент. Уловить переходы, распознать тонкую иронию там, где кончается народная мудрость и начинается массовый самогипноз.
Разговорная, доверительная речь повествователя-комментатора, полная прибауток и присловий, сменяется внутренним монологом Рейса с его философскими и культурными реминисценциями, а они — переходом на все новые и новые лексические уровни. Сарамаго блестяще стилизует весь их диапазон — от полных подобострастия речей гостиничной прислуги до напыщенной вежливости нотариуса из Коимбры. А застывшие формы речевого этикета вновь «оживляет» в своих комментариях всеведущее «мы» повествователя. Но стихией разговорной речи Сарамаго не ограничивается, вторгаясь в сознание Рейса (и читателя) мощной волной газетной речи. Из осколков мозаики газетных сомнений Сарамаго творит «синхронный срез» 1936 года, с его трескотней, демагогией, штампами и передержками официальной пропаганды — то выспренней, взывающей к национальному достоинству, то доступно-игривой, рассчитанной на легкое понимание «средних португальцев».
Создавая пастиши и стилизации, растворяя в го кете романа образы и цитаты из Пессоа и Камоэнса, Сарамаго еще раз показал, что в искусстве интертекстуальной игры ему мало равных. Сопрягая «гиперкультурный» текст с языком масс-медиа, он воистину ощущает себя в своей стихии. Несколько лет он проработал в редакциях тех самых газет, которые читает Рейс. А теперь подшивка за 1936 год оживает в романе, усложняя контекст.
Смысл стихотворной цитаты, попавшей в новое «поле», корректируется рядом стоящими элементами, будь то газетные клише, будь то диалог поэта с его созданием, «угаданный» Сарамаго. И тут у нас не может не возникнуть мысль о мастерстве, эрудиции и находчивости, необходимых посреднику между нами и Сарамаго — переводчику. Ведь писатель апеллирует к культурной памяти — и португальской, и европейской. Надо опознать в одной фразе подряд четыре зачина классических произведений: Вергилия, Данте, Сервантеса и Камоэнса… Почувствовать тонкий переход от поэзии к прозе в рамках одной строки, лишенной знаков препинания… Осознать, что авторская речь плавно и незаметно перетекает в речь персонажа, неуловимо меняя интонационный строй… Сарамаго жонглирует оттенками созвучий («Реплика в сторону со стороны кого-то совсем постороннего»), сыплет каламбурами. А один из излюбленных его приемов — разрушение устойчивого словосочетания, когда составляющие его части обретают первоначальный смысл. Так это происходит в разговоре о горничной, которая «минута в минуту стучит — не минута, сами понимаете, стучит в минуту, а Лидия в дверь» — или о франте, не пожелавшем «ударить в грязь лицом или забрызгать ею свой элегантный костюм, ибо это именно жидкая грязь».
Работа над романом Сарамаго — это тот случай, когда от переводчика требуется не только творчество, но и сотворчество, подвижничество, в котором сливаются «и труд, и мука, и отрада». Наградой за эти «и труд, и муку» станет, без сомнения, и «отрада» самого взыскательного читателя, чего бы он ни искал в этой книге. Ведь, по словам самого Сарамаго, «одному подавай всеобъемлющие идеи, панораму и перспективу, эпическую монументальность исторического полотна, а другой предпочитает стилистическую изощренность противоборствующих интонаций: нам ли не знать, что на всех не угодишь». Но писатель скромничает и лукавит, в его романе как раз стилистическая изощренность не становится самоцелью, все подчинено «идее», «панораме» и «перспективе», и культура неотторжима от истории.