Тошнота - Сартр Жан-Поль Шарль Эмар. Страница 32
Молодой человек закрывает входную дверь.
– Добрый день, – говорит он.
Самоучка оборачивается и ласково отвечает:
– Добрый день.
Остальные посетители молчат, но благообразный господи слегка опускает газету и внимательно разглядывает вошедших.
– Спасибо, не беспокойтесь.
Пока подавальщица, бросившаяся к вошедшим, чтобы помочь им снять пальто, повернулась, молодой человек успел легко сбросить с себя плащ. На нем не пиджак, а кожаная куртка на молнии. Подавальщица, слегка разочарованная, повернулась к женщине. Опередив ее и тут, он ласковыми, точными движениями помогает своей спутнице снять манто. Они садятся друг против друга рядом с нами. Похоже, они познакомились не так давно. У молодой женщины усталое лицо, чистое и слегка обиженное. Внезапно она снимает шляпу и, улыбаясь, встряхивает черными волосами.
Самоучка долго смотрит на них добродушным взглядом, потом оборачивается ко мне и растроганно подмигивает, словно хочет сказать: «Ну разве не красивая пара?»
Они не уроды. Они молчат, они счастливы, что они вдвоем, счастливы, что их видят вдвоем. Бывало, и мы с Анни, входя в какой-нибудь ресторан на Пиккадилли, чувствовали, что на нас устремлены растроганные взгляды. Анни это злило, но я, сказать правду, слегка этим гордился. И главное, удивлялся. Я никогда не был таким прилизанным и опрятным, как этот молодой человек, которому это очень идет. Однако и уродлив был не настолько, чтобы это трогало. Просто мы были молоды – а сейчас я в том возрасте, когда умиляет чужая молодость. Но я не умиляюсь. У женщины ласковые темные глаза. У молодого человека кожа оранжевого оттенка, слегка шероховатая, и очаровательный маленький волевой подбородок. Они меня трогают, это правда, но в то же время они мне чем-то противны. Они так далеки от меня, они расслабились в тепле, они лелеют в душе общую мечту, такую сладкую, такую хилую. Им хорошо, они доверчиво смотрят на эти желтые стены, на людей, им нравится мир какой он есть, именно такой, какой есть, и каждый из них пока черпает смысл своей жизни в жизни другого. Скоро у них будет одна жизнь на двоих, медленная, тепловатая жизнь, лишенная всякого смысла – но они этого не заметят.
Видно, как они робеют друг перед другом. Наконец молодой человек неловким, решительным движением берет свою подругу за кончики пальцев. Она переводит дух, и оба склоняются над меню. Да, они счастливы. Ну, а что дальше?
Самоучка напустил на себя лукавый и немного таинственный вид.
– А я вас позавчера видел.
– Где же?
– Ха-ха, – почтительно посмеивается он.
И, выдержав небольшую паузу, поясняет:
– Вы выходили из музея.
– А-а, верно, – говорю я. – Только не позавчера, а в субботу.
Позавчера мне уж точно было не до того, чтобы разгуливать по музеям.
– Видели ли вы знаменитую деревянную копию «Покушения Орсини»?
– Нет, я ее не знаю.
– Может ли это быть? Она стоит в маленьком зале, справа от входа. Работа коммунара, который до амнистии жил в Бувиле, прячась на чердаке. Он надеялся сесть на пароход, идущий в Америку, но в здешнем порту полиция свое дело знает. Замечательный человек. В часы вынужденного досуга он вырезал большое дубовое панно. У него не было никаких инструментов – только перочинный нож и пилочка для ногтей. Тонкую часть работы – руки, глаза – он выполнял пилочкой. Размеры панно – метр пятьдесят на метр, вырезано оно из цельного куска. В нем семьдесят персонажей – каждый величиной с мою ладонь, не считая двух лошадей, запряженных в карету императора. А их лица, мсье, лица, выточенные пилочкой, – у каждого свое выражение, как живые. Простите, мсье, но я позволю себе заметить, что это произведение стоит посмотреть.
Я не намерен ничего обещать.
– Мне просто хотелось еще раз поглядеть на некоторые холсты Бордюрена.
Самоучка внезапно грустнеет.
– Портреты, что висят в большом зале? – переспрашивает он с жалкой улыбкой. – Я ничего не понимаю в живописи, мсье. Конечно, я сознаю, что Бордюрен великий художник, что он владеет кистью, что у него – как это говорится? – наметанный глаз, но наслаждения, мсье, эстетического наслаждения я не получаю.
– Ну вот, а я равнодушен к скульптуре, – говорю я сочувственно.
– Ах, мсье, увы, я также. И к музыке, и к балету. А ведь я не такой уж необразованный человек. Не могу понять, в чем дело: я видел молодых людей, которые не знали и половины того, что знаю я, а видно было, что, стоя перед картиной, они испытывают наслаждение.
– Наверно, притворялись, – говорю я, чтобы его утешить.
– Может быть… Меня удручает, – говорит он после недолгого раздумья, – не столько то, что я лишен известного рода удовольствия, сколько то, что целая область человеческой деятельности остается мне чуждой… Ведь я человек, а картины тоже писали люди…
– Мсье, – заявляет он вдруг изменившимся голосом, – однажды я отважился подумать, что красота – всего лишь вопрос вкуса. Разве каждая эпоха не устанавливала для нее свои каноны? Вы позволите, мсье?
Я с удивлением вижу, как он извлекает из своего кармана записную книжку в черном кожаном переплете. И начинает ее перелистывать. В книжице много чистых страниц, но изредка попадаются строчки, написанные красными чернилами. Самоучка стал бледен как мел.
Положив раскрытую книжицу на стол, он прикрывает ее своей огромной ручищей. И, смущенно кашлянув, говорит:
– Иногда мне приходят на ум разные – не смею назвать их мыслями. Любопытная штука – вот я сижу, читаю, и вдруг, сам не знаю, откуда что берется, меня точно осеняет. Вначале я не обращал на это внимания, а потом решил вот обзавестись записной книжкой.
Он умолк и смотрит на меня – он ждет.
– А-а, вот оно что! – говорю я.
– Конечно, все эти изречения еще не окончательные, мсье. Мое образование пока не закончено. – Он берет книжицу дрожащими руками, он взволнован до глубины души. – Вот тут как раз насчет живописи. Я буду счастлив, если вы позволите мне прочесть.
– С удовольствием, – говорю я.
Он читает:
«Никто уже больше не верит в то, что считал истиной XVIII век. Почему же мы должны по-прежнему получать удовольствие от произведений, которые он находил красивыми?»
Он смотрит на меня умоляющим взглядом.
– Как вы находите, мсье? Может, это несколько парадоксально? Но я полагал, что могу придать своей мысли форму остроты.
– Что ж… по-моему, это очень интересно.
– Вы встречали уже где-нибудь эту мысль?
– Да нет, конечно, нет.
– В самом деле? Совсем нигде не встречали? Стало быть, мсье, – говорит он, помрачнев, – эта мысль неверная. Будь она верной, она уже пришла бы кому-нибудь в голову.
– Постойте, – говорю я, – пожалуй, я припоминаю, что где-то читал нечто подобное.
Глаза его сверкнули, он вынимает карандаш.
– У какого автора? – деловито спрашивает он.
– У… У Ренана.
Он на седьмом небе.
– Будьте любезны, укажите мне точно, где это сказано, – говорит он, послюнявив кончик карандаша.
– Я уже не помню – читал слишком давно.
– А! Ну ничего, ничего.
Он записывает в книжицу под своим изречением имя Ренана.
– Стало быть, мое мнение совпадает с мнением Ренана. Я пока записал имя карандашом, – ликуя объясняет он, – но вечером обведу его красными чернилами.
С минуту он в упоении созерцает свою книжицу, и я жду, что мне придется выслушать другие его сентенции. Но он бережно закрывает книжицу и прячет ее в карман. Без сомнения, он считает, что на один раз счастья и так вполне довольно.
– Как приятно, – доверительным тоном сообщает он, – поговорить иногда вот так по душам.
Этот булыжник, как и следовало ожидать, окончательно прихлопнул нашу хиреющую беседу. Наступает долгое молчание.
С тех пор как в ресторане появилась молодая пара, атмосфера в нем изменилась. Двое краснорожих молодцов замолчали; они бесцеремонно разглядывают прелести молодой женщины. Благообразный господин отложил газету и глядит на молодую чету снисходительным, даже сообщническим взглядом. Он думает о том, что старость мудра, а юность прекрасна, и не без кокетства покачивает головой: он прекрасно знает, что все еще хорош собой, что он прекрасно сохранился и при его смуглой коже и стройной фигуре все еще способен пленять. Ему нравится играть роль отца. Чувства официантки более просты – она замерла перед молодыми людьми и таращится на них, разинув рот.