Тошнота - Сартр Жан-Поль Шарль Эмар. Страница 44
– Но ты никогда не подозревал, что я сидела на крапиве: платье у меня задралось, крапива обстрекала ляжки, и при малейшем движении их жгло все сильнее. Ну так вот, тут одного стоицизма было мало. Ты меня нисколько не волновал, особого желания целоваться с тобой у меня не было, поцелуй, который я собиралась тебе подарить, имел куда более важный смысл – то был залог, договор. Понимаешь сам, как некстати пришлась эта боль: в такую минуту я не имела права думать о своих ляжках. Мало было не показывать, что мне больно, надо было боли не чувствовать. – Она гордо смотрит на меня, все еще удивленная своим подвигом. – На целых двадцать минут – на все то время, что ты меня уламывал, хотя я и без того уже решила тебя поцеловать, на все то время, что я заставила себя упрашивать, – ведь поцелуй должен был быть дан по всем правилам, – я себя полностью обезболила. А, Бог свидетель, кожа у меня на редкость чувствительна. Но я НИЧЕГО не чувствовала, пока мы не встали.
Все так, все знакомо. И приключений нет, и совершенных мгновений нет… мы утратили одни и те же иллюзии, мы шли одними и теми же путями. Остальное я угадываю – могу даже сам вместо нее договорить то, что ей еще осталось сказать:
– И вот ты поняла, что всегда найдутся тетки, которые плачут, или рыжий тип, или кто-нибудь еще, кто испортит тебе всю картину?
– Конечно, – подтвердила она без восторга.
– Разве не в этом дело?
– Ох, знаешь, с оплошностями рыжего типа я в конце концов могла бы смириться. В общем-то с моей стороны было чистейшей любезностью интересоваться тем, как играют свою роль другие… нет, дело скорее в том…
– В том, что выигрышных ситуаций нет?
– Именно. Я думала, что ненависть, любовь или смерть низвергаются на нас, как языки пламени в Страстную пятницу. Я думала, что можно излучать ненависть или смерть. Как я ошибалась! Ну да, я ведь и впрямь верила, что существует «Ненависть», которая нисходит на людей и возвышает их над собой. А на самом деле это я сама – я ненавижу, я люблю. Но ведь каждое я – это всегда одно и то же, некое месиво, и оно тянется, тянется… и все так похожи, что просто диву даешься, зачем это люди придумали имена и какие-то различия.
Наши мысли совпадают. Мне кажется, мы никогда не расставались.
– Послушай, – говорю я. – Вот уже несколько минут я размышляю кое о чем, что нравится мне больше, чем роль дорожного столба, которую ты мне великодушно предназначила: дело в том, что мы изменились одновременно и одинаково. И знаешь, мне это больше по душе, чем видеть, как ты уходишь все дальше и дальше, а я обречен всегда оставаться твоей отправной точкой. Все, что ты мне сейчас рассказала, я сам хотел тебе рассказать – правда, другими словами. Мы прибыли в один и тот же пункт. Не могу тебе передать, как меня это радует.
– Да? – говорит она ласково, но упрямо. – А я все же предпочла бы, чтобы ты не менялся, – так удобнее. Я не похожа на тебя, мне вовсе не нравится, что кто-то думает так же, как я. Да и потом, ты ошибаешься.
Я рассказываю ей о том, что со мной произошло, говорю о существовании – наверно, слишком пространно. Она прилежно слушает, расширив глаза, вздернув брови.
Я кончил – на ее лице облегчение.
– Ну так вот, ты думаешь совсем не так, как я. Ты недоволен, потому что хотел бы, чтобы вещи располагались вокруг тебя словно букеты цветов, а тебе чтобы для этого не пришлось и пальцем шевельнуть. Я никогда так многого не требовала – я хотела действовать. Знаешь, когда мы с тобой изображали искателей приключений, – ты был тем, с кем приключения случаются, а я той, кто их вызывает. Я говорила: «Я человек действия». Помнишь? Ну так вот, а теперь я просто-напросто говорю: «Быть человеком действия нельзя».
Должно быть, по моему лицу она видит, что меня не убедила, потому что начинает горячиться и заявляет уже решительней:
– К тому же есть многое, чего я тебе не сказала, это слишком долго объяснять. Например, даже в ту минуту, когда я действовала, мне надо было говорить себе, что это может привести к… роковым последствиям. Не могу толком объяснить…
– И не надо, – нудно упорствую я, – об этом я думал тоже.
Она глядит на меня с недоверием.
– Послушать тебя, ты обо всем на свете думал то же, что и я, – очень странно.
Убедить я ее не могу, только вызову ее гнев. Я молчу. Мне хочется стиснуть ее в объятиях. Вдруг она бросает на меня тревожный взгляд:
– Но если ты все это думал, как тогда быть?
Я опускаю голову.
– Стало быть, я… я живой мертвец? – тяжело повторяет она.
Что я могу ей ответить? Разве я знаю, зачем мы живем? Я не отчаиваюсь, как она, потому что никаких особых надежд я не питал. Скорее я… удивлен жизнью, которая дана мне ради – ради НИЧЕГО. Я не поднимаю головы, мне не хочется видеть в эту минуту лицо Анни.
– Я путешествую, – хмуро говорит она. – Сейчас я из Швеции. На неделю остановилась в Берлине. Тут этот тип, который меня содержит…
Стиснуть ее в объятиях… К чему? Что я могу для нее сделать? Она одинока, как и я.
– Что ты там бормочешь? – спрашивает она уже более веселым тоном.
Я поднимаю взгляд. Она смотрит на меня с нежностью.
– Так, ничего. Просто кое о чем подумал.
– О, таинственная личность! Или говори внятно, или молчи, одно из двух.
Я рассказываю ей о «Приюте путейцев», о пластинке со старым «рэгтаймом», которую я всегда прошу поставить, о странном счастье, какое при этом испытываю.
– Я думал, нельзя ли тут найти или хотя бы поискать…
Она не отвечает, похоже, ее не слишком заинтересовали мои слова.
Но все же немного погодя она подхватывает – и я не пойму, отвечает она собственным мыслям, или это отклик на то, что я только что сказал.
– Картины, статуи – они не помогут: это красота вне меня. Музыка…
– Ну а в театре…
– Что в театре? Ты решил перечислить все виды искусств?
– Ты когда-то говорила, что хочешь играть в театре, потому что в нем можно воплощать совершенные мгновения!
– Да, я воплощала их, но для других. А сама была в пыли, на сквозняке, под слепящими софитами, среди картонных декораций. Обычно моим партнером был Торндайк. Ты, наверно, видел его в «Ковент-Гарден». Я всегда боялась, что расхохочусь ему в лицо.
– И тебя никогда не захватывала твоя роль?
– Минутами чуть-чуть, но никогда целиком. Главным для всех нас оставался черный провал прямо перед нами, и в его глубине люди, которых мы не видели, – для них мы в самом деле разыгрывали совершенное мгновение. Но понимаешь, они ведь не жили внутри этого мгновения – оно развертывалось у них на глазах. Думаешь, мы, актеры, находились внутри? В конечном счете его не было нигде, ни по ту, ни по эту сторону рампы, – оно не существовало; и однако, все о нем думали. Вот почему, малыш, – говорит она, растягивая слова, тоном едва ли не вульгарным, – я все послала к чертям.
– А я пытался написать эту книгу…
– Я живу в прошлом, – перебила она меня. – Восстанавливаю в памяти все, что со мной было, и переделываю на свой лад. На расстоянии все кажется не таким уж скверным, и ты почти готов в это поверить. Вот и наша с тобой история совсем недурна. Я ее чуть-чуть подправляю, и она превращается в цепочку совершенных мгновений. Тогда я закрываю глаза и пытаюсь вообразить, что я все еще переживаю их. Есть у меня и другие персонажи. Надо только уметь сосредоточиться. Знаешь, что я прочитала? «Духовные упражнения» Лойолы. Они мне очень помогли. Есть такой способ – сначала расставить декорации, а потом вызывать к жизни персонажей. И тогда удается УВИДЕТЬ, – заканчивает она с видом заклинательницы.
– Мне этого было бы далеко не достаточно, – замечаю я.
– А думаешь, мне достаточно?
Мы помолчали. Смеркается – я едва различаю бледное пятно ее лица. Черная одежда Анни сливается с сумерками, затопившими комнату. Машинально я беру чашку, где на дне еще осталось немного чаю, и подношу к губам. Чай остыл. Мне хочется закурить, но я не решаюсь. Я мучительно ощущаю, что нам больше нечего сказать друг другу. Еще вчера мне хотелось забросать ее вопросами: где она побывала, что делала, с кем встречалась? Но меня это интересовало лишь постольку, поскольку Анни способна была отдаться этому всей душой. А теперь мне все равно; страны, города, которые Анни повидала, мужчины, которые за ней ухаживали и которых, может статься, она любила, – все это не захватывало ее, в глубине души она оставалась совершенно равнодушной: мимолетные солнечные блики на поверхности темного, холодного моря. Передо мной сидит Анни, мы не виделись четыре года, и нам больше нечего друг другу сказать.