Меч на закате - Сатклифф Розмэри. Страница 22

— А на что мы его купим? Мы сами выращиваем себе пищу; наша община небогата.

К этому времени я был уже зол. Я сказал:

— Но не такая уж и бедная, чтобы вам нечего было продать.

Нога святого Альбана лежит в красивой шкатулке, да и за сами кости можно выручить неплохую цену.

Он подскочил и выпрямился, словно его кольнули кинжалом, и кожа под его глазами побагровела; а наблюдающие за нами монахи судорожно втянули в себя воздух, перекрестились и закричали:

!Святотатство!", раскачиваясь, как ячменные колосья под порывом ветра.

— Воистину святотатство, — сказал аббат скрежещущим голосом. — Святотатство, достойное саксонского короля, милорд Артос, граф Британский!

— Может быть. Но для меня мои люди гораздо важнее, чем несколько серых костей в золотой шкатулке!

Он ничего не ответил — думаю, в тот момент он был и не в состоянии что-либо ответить — и я неумолимо продолжал. Я собирался предложить ему за лошадей честную цену, хотя мы с трудом могли себе это позволить. Но теперь я передумал.

— Святой отец, ты помнишь некие слова Христа — что каждый работник заслуживает своей платы? Два дня назад мы, я и мои Товарищи, спасли это место от огня и от саксонских мечей, и платой за это будет содержание в течение трех полных дней и четыре лучшие лошади с ваших пастбищ.

Тут к нему вернулся дар речи, и он закричал, что я граблю церковь и что мне следовало бы оставить подобные манеры Морским Волкам.

— Послушай, отец, — сказал я. — Мне было бы гораздо выгоднее подождать, пока Морские Волки опустошат ваш монастырь, а потом напасть на них в Топях, к западу отсюда, подальше от их ладей. Я потерял бы меньше людей и меньше лошадей, если бы поступил так. Почему же, сделав то, что я сделал, я должен теперь уезжать прочь, не прося ничего взамен?

Он ответил:

— из любви к Богу.

Теперь пришла моя очередь замолчать. И в трапезной наступила внезапная тишина, так что я услышал жужжание диких пчел, гнездящихся под кровлей. Я-то думал, что он жаден, что его сердцу неведомы справедливость и милосердие, что он хочет взять жизни двух десятков моих людей и пот и кровь остальных, не дав ничего взамен; но теперь я понял, что просто для него любовь к Богу имеет совсем другой смысл, чем для меня. И мой гнев исчез. Я сказал:

— Я тоже по-своему любил Бога, но для этого есть разные способы. Я никогда не видел пламени на алтаре и не слышал голосов в священном храме; я люблю людей, которые следуют за мной, и то, за что мы готовы умереть. Для меня это и есть способ любить Бога.

Его лицо немного смягчилось, словно его гнев тоже прошел, и внезапно он показался мне старым и измученным. Но я не уступил, мы оба не уступили. Через несколько мгновений он сказал, холодно и устало:

— У нас не достаточно сил, чтобы убедить вас уехать отсюда, пока вы сами не решите уйти; но даже если бы мы были так же многочисленны и сильны, как вы, Боже упаси, чтобы мы, зная, что вы пролили за нас кровь, отказали вам в гостеприимстве, когда вы его просите. Оставайтесь же и берите четырех лошадей себе в награду. Мы будем молиться за вас, и пусть наши молитвы и голод, который будет преследовать нас до нового урожая, смягчат ваши сердца по отношению к другой общине в другое время, подобное этому.

Он откинулся назад и старческой, с толстыми венами рукой сделал знак, что разговор окончен.

Мы оставались эти три дня в своем лагере в монастырском саду; наши лошади паслись под присмотром на пастбищах среди болот, а Карадауг, наш оружейник, установил полевую кузницу и вместе со своим помощником занимался тем, что вставлял выскочившие заклепки, выправлял вмятины в щитах и шлемах и заменял поврежденные звенья в кольчугах. К этому времени у нас было уже довольно много кольчуг, хотя их количество увеличивалось медленно, поскольку лишь у саксонской знати было такое снаряжение, так что мы могли пополнить наш запас только тогда, когда убивали или брали в плен какого-нибудь вождя (и поэтому захват таких доспехов стал предметом острого соперничества среди Товарищей, которые носили их, как охотник зарубку на копье). Остальные по очереди караулили лошадей; и полеживали растянувшись вокруг костров, зашивая то порванный ремешок от сандалии, то разрез в кожаной тунике; и беспрестанно охотились и ставили ловушки, чтобы заполнить наш котел. Но между нами и братьями больше не было дружбы.

Моим ребятам не очень-то понравилось, когда я рассказал им, что произошло; Кей, помню, предложил поджечь монастырь в знак нашего неудовольствия, и некоторые наиболее горячие головы его поддержали. А когда я отругал его и их, чтобы хоть немного образумить, он утешился тем, что каждый раз за столом наедался так, что чуть не лопался, чтобы проделать как можно большую брешь в монастырских запасах. Братья жили своей собственной жизнью, то молясь, то занимаясь работами по ферме, и, насколько это было возможно, не замечали нашего присутствия — все, кроме брата Луциана и юноши Гуалькмая, которые, как и прежде, приходили и ухаживали за ранеными. Я знал, что — как и заверил меня старый инфирмарий еще до того, как начались все неприятности, — мне не нужно будет беспокоиться о раненых, когда мы уедем. Они были хорошими людьми, эти братья в коричневых одеждах, хоть у меня и чесались руки встряхнуть их так, чтобы внутри их выбритых голов задребезжали зубы. Когда на третье утро я приказал своему трубачу Просперу подать сигнал сниматься с лагеря и когда все животные были наконец навьючены и все готово к отъезду, они вышли вместе с аббатом на двор к воротам и проводили нас без гнева. Аббат даже благословил меня на дорогу. Но это было благословение из чувства долга, и в нем не было теплоты.

Лошади, свежие после трех дней отдыха, переступали копытами и вскидывали головы. Один из вьючных мулов попытался укусить соседа за холку и затеял с ним шумную потасовку. Я повернулся, чтобы вскочить на Ариана, и по дороге поймал устремленный на меня взгляд послушника Гуалькмая, стоящего за спинами остальных братьев. Я никогда не видел такого открытого, такого совершенно беззащитного лица, какое было у Гуалькмая в эту минуту. Ветер с болот шевелил светлую прядь на его лбу; он облизнул нижнюю губу, слабо улыбнулся и отвел глаза.

— Гуалькмай, — сказал я, не зная еще толком, что собираюсь сделать.

Его взгляд снова метнулся ко мне.

— Милорд Артос?

— Ты умеешь ездить верхом?

— Да.

— Тогда едем, лекарь нам пригодится.

Я оставил бы его здесь, чтобы он присоединился к нам потом вместе с нашими ранеными, но я знал, что Голт и остальные не будут ни в чем нуждаться на попечении брата Луциана, а если я не заберу мальчика сейчас, то мне его уже не видать.

— Остановись! Неужели тебе недостаточно четырех наших лучших лошадей, что ты хочешь взять с собой и наших братьев, — вскричал аббат и странным жестом — словно хотел защитить сгрудившихся за его спиной монахов — распростер руки, похожие из-за широких рукавов на крылья.

— Мальчик всего лишь послушник и все еще может решать сам! Тебе выбирать, Гуалькмай.

Он медленно оторвал взгляд от моего взгляда и перевел его на аббата.

— Святой отец, из меня вышел бы плохой монах, потому что сердцем я был бы в другом месте, — сказал он и, выйдя из толпы братьев, остановился у моего стремени. — Я твой, милорд Артос, телом и душой.

И коснулся эфеса моего меча, словно давал клятву.

Аббат запротестовал снова, более горячо, чем раньше, а потом умолк; его монахи и мои Товарищи, тоже молча, стояли и наблюдали за происходящим. Но не думаю, чтобы мы с Гуалькмаем услышали, что именно прокричал старик.

Я сказал:

— Что ж, это хорошо; мне кажется, в тебе есть нечто, что пригодится нам среди Товарищей.

И повернулся в седле, чтобы приказать паре погонщиков взнуздать одну из монастырских лошадей и набросить ей на спину потник.

Пока они это делали, Гуалькмай — так спокойно, точно мы условились о его отъезде со мной много недель назад, — принялся затягивать свой ремень из сыромятной кожи и подвязывать стесняющие движения полы своей одежды.