Меч на закате - Сатклифф Розмэри. Страница 84
— Никто не смеет утверждать, что у меня не такие хорошие манеры, как у Пуиля, герцога Дайфеда.
Но когда вам приходится тесно прижиматься друг к другу, чтобы согреться, глупо класть между двумя людьми меч, и теперь его клинок оставался в ножнах.
Если не считать блика света от далекого очага на ее рассыпавшихся в беспорядке волосах, ничто не указывало, что здесь лежит женщина, потому что стройная нога, с которой съехали укрывавшие ее складки плаща, была обтянута перевязанными крест-накрест штанами. Гэнхумара уже давно вернулась к своей мальчишеской одежде для верховой езды, чтобы было теплее. Щекой она прижималась к плечу Фарика, и сейчас между ними было некое сходство, которое исчезало, когда оба просыпались.
Я потягивался до тех пор, пока у меня не затрещало под лопатками, пытаясь хоть немного обрести силы. я чувствовал слабость в желудке и головокружение, так что весь зал словно колыхался под моими ногами, как галера в спокойном море. Я заковылял к выходу из зала, пробираясь между спящими, но в свете пламени очага, закладывавшем под их выступающими скулами, заострившимися носами и туго обтянутыми кожей лбами глубокие тени, у всех у них были иссохшие, плотно сжатые рты и провалившиеся глаза покойников. Изможденная тень, которая некогда была Кабалем, плелась за мной по пятам. Пока что ему удавалось избежать смертельного жребия, но скоро должна была прийти и его очередь… Я отворил дверь и, мягким толчком прикрыв ее за собой, вышел мимо двух тощих пони в ночь.
После заполненного людьми зала (хоть и н настолько заполненного, как бывало раньше), в котором воняло, как в лисьей норе, запах оттепели, резкий и холодный, ударил меня, словно лезвие ножа; звезд не было, и, несмотря на снег, было очень темно — трепещущая, дышащая темнота, которая заставляет тебя почувствовать мир как живое существо.
В тех местах, где наши ноги ступали особенно часто, снег превратился в черную жижу, но он был все еще белым и нетронутым над невысоким холмиком, отмечавшим то место, где под костями боевых коней лежала женщина из Маленького Темного Народца. Я подумал, что она хорошо защищала нас от саксонского племени, но даже она была бессильна против Белого Зверя. Я сильно затянул свой привычный обход, но когда закончил его, то понял, что все еще не могу вернуться и снова лечь рядом с Гэнхумарой.
Поддаваясь внезапному импульсу, я свернул ко входу в преторий и прошел через узкий двор, направляясь к покоям, которые раньше занимал вместе с ней. Войдя в небольшую комнату, служившую мне до ее приезда каморкой для сна, а теперь ставшую складом оружия и моим кабинетом, я наощупь снял с потолочной балки фонарь, открыл его и пошарил рукой внутри. В нем еще оставалась примерно половина свечи, и я знал, что когда она догорит, больше свечей не будет. Мы съели то небольшое количество жира, которое нам удалось спасти от огня. Ну что ж, теперь уже довольно скоро нам больше не нужны будут свечи. Я высек кресалом огонь, а потом прошел с фонарем в руках в большую по размерам комнату, которая раньше принадлежала Гэнхумаре, опустил его на плетеный сундук у стены и остался стоять, озираясь вокруг и спрашивая себя, зачем я пришел и что должен делать теперь, когда я здесь. Комната выглядела обитаемой, что живо напомнило мне Гэнхумару, которая все еще иногда заходила сюда в течение дня. Мягкий коврик из бобровых шкур, прикрывающий слой тростника и папоротника на постели, все еще сохранял едва заметные вмятины там, где на него опускалось ее тело, из раскрашенного деревянного ларца наполовину свешивалась золотая сережка; даже слабый запах ее тела и волос, казалось, все еще витал в холодном воздухе, словно она только мгновение назад вышла в дверь и оставила здесь какую-то часть себя. Я нагнулся и вытащил из подстилки горсть тростинок.
Кто-то должен был нарезать их для завтрашнего жребия; это было достаточно хорошим предлогом для меня самого, чтобы побыть здесь. Я покопался в раскрашенной деревянной шкатулке — на ее крышке был нарисован бегущий олень — и среди всякого мелкого хлама и женских вещиц нашел серебряные ножницы, а потом поплотнее завернулся в плащ, устроился на неизменном вьючном седле и принялся нарезать бурые стебли на кусочки, которые складывал в свой железный шлем, принесенный из соседней комнаты. Кабаль уселся рядом со мной, положив мне на колени большую костлявую голову, и завел свою глубокую гортанную песню-ворчание, которая означала у него полное удовлетворение моей компанией; и я прервал свое занятие, чтобы потрепать его за уши, как он любил, гадая, что я буду с ним делать, если на следующий день вытащу жребий, а потом от нечего делать вернулся к нарезанию своих тростинок.
Свет фонаря начал угасать, и в углах комнаты собрались тени; темно-синий, золотой и рыжевато-коричневый святой на вышитом полотнище, казалось, колебался на грани живого движения. Я не слышал шагов, которые приближались по талому снегу, но внезапно перекладина запора поднялась, и когда я быстро взглянул в ту сторону, дверь отворилась и на пороге встала Гэнхумара.
Я вскочил на ноги.
— Гэнхумара! Что ты делаешь на улице посреди ночи?
— Я пришла искать тебя; ты так долго не возвращался, и я испугалась.
Она вошла в комнату, заперла за собой дверь и прислонилась к ней спиной. В угасающем свете фонаря все ее кости выступали наружу, и шею, как веревки, оплетали сухожилия, а потрескавшиеся губы шелушились и кровоточили; и мое сердце рванулось к ней, как птица, из клетки моей груди.
— Я не знал, что ты почувствовала, как я вышел. Я надеялся, что ты спишь, — сказал я.
— Я всегда чувствую, когда ты выходишь. А что ты делаешь здесь посреди ночи?
Я посмотрел на плоды своих трудов.
— Порчу твои ножницы, нарезая ими тростинки.
Она прошла в комнату, заглянула в мой помятый шлем, потом посмотрела на меня и протянула руку к Кабалю.
— Завтра опять будут собаки? я покачал головой.
— Нет, завтра мы тянем жребий другого сорта.
— Какого же именно?
Она скованно присела на крышку сундука.
А когда я рассказал ей, она проговорила, все еще глядя в мой шлем:
— Соломинка за жизнь… Каждую жизнь в гарнизоне?
— Нет, не так много. Соломинка для каждого из Товарищей; и только для тех из Товарищей, кто более-менее устоял перед цингой.
— А разве рана на твоем плече закрылась со вчерашнего дня? — спросила она через какое-то мгновение, и я знал, что она имеет в виду.
— Более или менее устоял. Если мы будем считать только тех, у кого нет никаких изъянов, то, мне думается, тащить соломинки будет вообще некому.
— И, значит, ты тоже будешь тянуть жребий?
— Я не могу поставить Бедуира, и Фарика, и остальных перед таким риском, а сам отступить в сторону. Глупо, не правда ли, придавать этому такое значение, когда, длинная соломинка, или нет, мы все умрем так скоро?
Какое-то время она молчала, потом впервые подняла глаза.
— Значит, у тебя нет надежды, что они дойдут?
— Нет, — ответил я, и мы снова умолкли. Потом я отложил в сторону шлем и ножницы, опустился на колени рядом с ней и обнял ее под грубым, толстым плащом.
— Постарайся не бояться, Гэнхумара.
— Мне кажется, я не боюсь, — недоумевающе отозвалась она. — Я не хочу умирать, но мне кажется, что я не боюсь — не очень боюсь.
А потом в ней произошла внезапная перемена; в последнем меркнущем свете фонаря ее глаза на исхудалом лице вдруг стали огромными и сияющими, а в голосе зазвучали низкие, дрожащие нотки, подобные музыкальному трепету лебединых крыльев в полете.
— Я так рада, что наступила оттепель. Мне бы ужасно не хотелось умирать, пока мир все еще мертв; это казалось бы таким… таким безнадежным. Но сегодня мир снова пробуждается к жизни, он дышит в темноте. Ветер несет с собой что-то — разве ты не чувствуешь запах? Почти как запах сырого мха.
— Я знаю, — сказал я. — Да, я тоже его чувствую.
— Как печально, что для нас уже слишком поздно. В один прекрасный день под деревьями снова будет мягкий влажный мох и лесные анемоны, и люди зажгут майские костры… и где-то лиса сыграет свадьбу, и у нее появятся щенки…