Меч на закате - Сатклифф Розмэри. Страница 90
И я чуть было не рассмеялся вслух от облегчения. Думаю, мне никогда не приходило в голову, что ребенок может оказаться не сыном; но новость Старейшей не была для меня плохой, только неожиданной. И она увидела и осудила меня за это косым презрительным взглядом своего народа; и сплюнула в огонь.
— Ай-ай, так, значит, ты оставишь ее. А вот мы, Темный народ, мы мудрее. Если у нас рождается лишняя девочка, мы оставляем ее на склоне холма для Волчьего Народца. Это плохо, когда дочь рождается прежде сына, это знак, что Великие разгневаны и что ее следует отдать Волчьему Народцу. Но она не согласилась на это.
— Она была права, — сказал я, — потому что это не лишняя девочка, а дочка, которую мы очень ждали.
Тут я хотел было пройти мимо нее, но ее глаза все еще удерживали меня от оставшихся нескольких шагов, и внезапно я увидел в них тревогу. Слова, выходившие из беззубого жабьего рта, были такими тихими, такими неразборчивыми, что я едва смог их расслышать.
— Было время — Солнечный Господин знает это — когда я начертила узоры на песке и на воде и узнала кое-какие вещи, касающиеся Солнечного Господина; и поэтому я запретила Друиму Дху, юноше моего дома, принести некую весть в Крепость Трех Холмов.
Я кивнул, нагибаясь к маленьким блестящим глазам.
— Кажется, ты сказала ему, что есть и более высокие травы, чем мышехвостка. Что-то, что значило больше, чем покой наших сердец?
— Так, Солнечный Господин помнит и понимает… Но вокруг Солнечного Господина была серая дымка, его заслонял от меня туман, и сквозь него я увидела кое-что, но этого было недостаточно. Я не смогла увидеть, будет ли знаком ребенка плющ или остролист, — только что будет ребенок, если Друим Дху не отнесет свою весть в Крепость Трех Холмов. Но теперь сердце подсказывет мне, что лучше отдать этого ребенка Волчьему Народцу.
— У нас, Солнечного Народа, другой обычай, матушка, и я верю, что, по крайней мере в этом, Великие не разгневаны.
И я почувствовал, что она отпустила меня, и сделал последние несколько шагов к Гэнхумаре.
На какой-то миг мне показалось, что она спит, но когда я опустился рядом с ней на колени, она открыла глаза — огромные серые глаза, словно занимающие собой все ее осунувшееся, без единой кровинки лицо. Волосы у нее на лбу были мокрыми от пота, но ее труды были теперь окончены. Ее тело было таким плоским, что почти не поднимало закрывающую его накидку из меха выдры; и что-то бесконечно маленькое шевельнулось и снова заблеяло у сгиба ее локтя. Она безмолвно откинула мягкое покрывало и показала мне ребенка. Тельце и личико девочки были сморщенными, но это были всего лишь влажные морщинки только что раскрывшегося макового бутона, который на солнце расправится и станет мягким и шелковистым. И она была почти такой же красной, как маковый бутон, с легким, тонким темным пушком на головке, и ее глаза, когда она их открыла, тоже были темными и блуждали, как только что прорезавшиеся глаза котенка. Она зевнула, открыв треугольный кошачий ротик, и уснула снова; одна маленькая ручка высунулась из-под шкур, и когда я дотронулся до ладошки, она сомкнулась вокруг моего пальца — словно сама по себе и мягко, точно бескостная морская анемона. И мне захотелось по-глупому скулить от восторга, потому что моя дочка держалась во сне за мой палец.
— Как ты, Гэнхумара?
— Я устала, но теперь со мной все хорошо, — сказала она, а потом добавила:
— Ты видишь, что это девочка?
— Я вижу; и Старейшая мне сказала.
— Странно, я никогда не думала, что это будет дочка, — наверно, потому, что я так хотела подарить тебе сына, чтобы ты мог научить его обращаться с лошадью, и держать меч, и быть великим воином, и сражаться бок о бок с тобой.
— я не меньше рад и дочке, — отозвался я. Я был немного пьян. — Маленькой нежной дочурке, которую я смогу хранить в своем сердце. У нее будет саксонский браслет, чтобы точить об него зубки, — саксы делают очень красивые украшения из золотой проволоки для своих женщин — и белый щенок-волкодав, с которым она будет расти вместе; и в один прекрасный день — великий воин, который увлечет ее в Хоровод Середины Лета…
Гэнхумара рассмеялась — нежной тенью своего смеха.
— Глупый ты… милорд Артос Медведь, граф Британский, сам не более чем глупый щенок, когда он доволен!
Никто из нас не сказал: «Следующий раз это будет сын; следующий раз…». Но нам было достаточно удовлетворенности этого мгновения, и не нужно было заглядывать в будущее или оглядываться в прошлое на тяготы, или страдания, или радости, или раздирающее душу горе.
Гэнхумара протянула руку и коснулась моего рукава.
— Ты такой мокрый, словно тебя вытащили из моря.
— Я всю ночь простоял вместе с мужчинами из деревни в ручье, пытаясь вернуть его в прежнее русло.
— И теперь это сделано?
— Теперь это сделано, и вода спадает. Пастбища сильно пострадали, но деревня в безопасности, и, я думаю, весь скот остался цел.
— Ты, должно быть, тоже устал. Эта ночь была тяжелой для нас обоих, мой дорогой.
Вскоре я услышал снаружи мужские голоса, и голос Иты, и ворчание, когда мужчины повернулись, чтобы разжечь себе костер и обсушиться где-нибудь в другом месте; и хижина, по мере того, как женщины разбредались, чтобы позаботиться о своих мужьях, отцах и братьях, начала пустеть. Я совсем забыл, что ни один мужчина, кроме меня, поклоняющегося другим богам, не может войти сюда снова, пока дом не подвергнется очищению, чтобы близость только что родившей женщины не лишила воинов силы в бою. Поистине, я возложил на плечи этих людей тяжкую ношу. Что же, может быть, та помощь, которую я, и Фарик, и Конн оказали им в борьбе с ручьем, послужит хоть какой-то платой. Позже я принесу им подарок — может быть, самый вместительный медный горшок, какой только найдется в форте; а пока наименьшее, что я мог сделать, — это как можно скорее убраться и не путаться у женщин под ногами.
Я вытащил палец из сжимавшей его маленькой ладошки и сказал необъятной фигуре, которая сидела на табурете рядом с очагом:
— Старейшая, когда я могу приехать за ней?
— Через три дня, — ответила она. — Через три дня она и ребенок — раз уж ты намерен оставить его — наберутся достаточно сил, чтобы выдержать дорогу, и ты сможешь спокойно увезти их. К тому же через три дня завершится ее очищение.
— Что ж, тогда через три дня, — сказал я.
Но в тот же самый момент Гэнхумара вцепилась свободной рукой в мою руку, словно я был единственным, что удерживало ее на плаву; и я увидел, что весь ее покой разлетелся в клочья и что она напугана.
— Артос, ты не.. Артос, не оставляй меня здесь! Ты не должен… ты должен забрать меня с собой…
— Через три дня, — сказал я. — Всего через три дня.
— Нет, сейчас! Я прекрасно доеду на луке твоего седла, а Фарик может взять девочку.
Я вопросительно посмотрел на нее.
— Что такое, ласточка, сердце моего сердца?
— Я… мы не можем оставаться здесь, малышка и я…
Артос, я боюсь!
— Чего?
Я наклонился к ней ближе, и она забормотала мне в плечо, так что я надеялся, что Старейшая не услышит. Я и сам слышал не очень отчетливо, но разобрал что-то про девочку, про три дня в полых холмах. И я отвел с ее лба влажные волосы и попытался успокоить и подбодрить ее:
— Послушай, послушай меня, любимая. Эти люди — мои друзья. Здесь тебе нечего бояться.
— За себя, может быть, и нет — но за ребенка. Ты слышал, что Она сказала; ты слышишь, как плачет тот, другой, — вон там, у стены. Артос, они ненавидят ее, потому что это девочка, и она крепкая и происходит из Солнечного Народа, а у них сын, и он хилый…
Я не осмеливался слушать дальше. Я поцеловал ее и поднялся на ноги, отказываясь видеть выражение ее глаз. Я сказал ей, чтобы она не боялась, но знал, что ей по-прежнему страшно, хоть она и не просит меня больше; и ничем не мог ей помочь. Я не мог передать ей свою уверенность в том, что здесь нас окружают друзья, и не мог увезти ее с собой, если не хотел почти наверняка убить и ее, и ребенка. На меня обрушилась серая волна беспомощности, и когда я повернулся к выходу, мой покой, как и покой Гэнхумары, был разбит вдребезги.