Конь бледный - Савинков Борис Викторович (В.Ропшин). Страница 17

28 августа.

Эрна уехала. Кроме меня в Москве еще Генрих. Он поедет за Эрной. Я знаю: он любит ее и, конечно, верит в любовь. Мне смешно и досадно.

Я помню: я сидел в тюрьме и ждал казни. Тюрьма была сырая и грязная. В коридоре пахло махоркой, солдатскими щами. За окном шагал часовой. Иногда через стену долетали обрывки жизни, случайные слова разговора. И было странно: там за окном море, солнце, жизнь, а здесь одиночество и неизбежная смерть … Днем я лежал на железной койке, читал прошлогоднюю «Ниву». Вечером тускло мерцали лампы. Я украдкой влезал на стол, цеплялся руками за прутья решетки. Видно было черное небо, южные звезды, сияла Венера. Я говорил себе: еще много дней впереди, еще встанет утро; будет день, будет ночь. Я увижу солнце, я услышу людей. Но как-то не верилось в смерть. Смерть казалась ненужной и потому невозможной. Даже радости не было, спокойной гордости, что умираю за революцию. Было какое-то странное равнодушие. Не хотелось жить, но и умирать не хотелось. Не тревожил вопрос, как прожита жизнь, не рождалось сомнения, что там, — за темной гранью. А вот помню: режет ли веревка шею, больно ли задыхаться? И часто вечером, после поверки, когда на дворе затихал барабан, я пристально смотрел на желтый огонь лампы, — единственный предмет на покрытом хлебными крошками тюремном столе. Я спрашивал себя: нет ли страха в душе? И я отвечал себе: нет. Потому что мне было все — все равно… А потом я бежал. Первые дни в сердце было все то же мертвое равнодушие. Машинально я делал так, чтобы меня не поймали. Но зачем я это делал, зачем я бежал, — не знаю. Там, в тюрьме, иногда казалось, что мир прекрасен и хотелось воздуха и горячего солнца. А здесь, на воле, меня снова томила скука. Но вот однажды, под вечер, я остался один. Восток уже потемнел, загорались ранние звезды. Фиолетовой дымкой заткались горы. Снизу, с реки, повеяла ночь. Сильно пахнет трава. Громко трещат цикады. Воздух тягучий и сладкий, как сливки. И вот в эту минуту я понял вдруг, что я жив, что нет смерти, что жизнь опять впереди и что я молод, здоров и силен …

И теперь я чувствую то же. Да, я молод, здоров и силен. Я еще раз ушел от смерти. И в сотый раз я спрашиваю себя: в чем же моя вина, если я целовал Эрну? И не большая ли вина, если б я отвернулся, если б я ее оттолкнул? Вот пришла женщина и принесла с собой любовь и милую ласку. Почему эта ласка рождает горе? Почему любовь дает не радость, а муку? Я не знаю, я не могу и не пытаюсь узнать. И мне кажется иногда:

Ваня знает. Но его уже нет.

1 сентября.

Снова приехал Андрей Петрович. Он с трудом разыскал меня и теперь долго и весело жмет мне руку. Его старческое лицо сияет. Он доволен. Морщинки у глаз расползлись у него в улыбку.

— Поздравляю вас, Жорж.

— С чем это, Андрей Петрович?

Он лукаво щурит глаза, качает лысою головою,

— С победой и одолением.

Мне скучно с ним и я бы охотно ушел. Мне скучны его слова, его докучные поздравления. Но он невинно улыбается мне:

— Да-а, Жорж, правду сказать, мы уже и надежду теряли. Неудачи да неудачи, — чувствовали, что у вас неудачи. И, знаете, — он наклоняется к моему уху, — упразднить даже вас хотели.

— Упразднить? .. То есть как?

— Дело прошлое … Я сказку: знаете, не верилось нам. Сколько времени, а дел никаких… Ну и стали мы думать: не лучше ли упразднить? Все одно, ничего не выйдет… Вот старые дураки… А?

Я с изумлением смотрю на него. Он все тот же: седой и дряхлый. Пальцы его, как всегда, прокопчены табаком.

— И вы . . . вы думаете, можно нас упразднить?

— Ну, вот, Жорж, вы уже рассердились.

— Я не сержусь … Но скажите, — вы думаете, можно нас упразднить?

Он любовно хлопает меня по плечу.

Эх, вы … Пошутить с вами нельзя .. .

И потом говорит деловито:

— Ну, а теперь кого? А?

— Пока никого.

— Никого? .. Комитет решил министра юстиции.

— То комитет, а то я…

Ах, Жорж...

Я смеюсь.

Ну что вы, Андрей Петрович?

Я говорю: дайте срок.

Он долго думает про себя, по-стариковски жует губами.

— Жорж, вы остаетесь в Москве?

— Да, в Москве.

— Уезжайте-ка лучше.

— У меня дело есть.

— Дело?

Он опечален: что за такие дела? Но спросить у меня не смеет.

Ну, ладно, Жорж, приедете, потолкуем . . .

И снова весело жмет мне руку.

А ловко. Здорово … Молодцы …

Андрей Петрович — судья: он хвалит и он же клеймит. Я молчу: он ведь искренно верит, что я рад похвале. Жалкий старик.

3 сентября.

Ваню сегодня судят. Я лежу в случайной квартире, на диване, в жарких подушках. Ночь. В раме окна ночное небо. На небе звездное ожерелье. Большая Медведица.

Я знаю: Ваня лежал целый день на тюремной койке, иногда вставал, подходил к столу и писал. А теперь ему так же, как и мне, светит Медведица. И так же, как я, он не спит.

Я знаю еще: завтра казнь. Завтра войдет палач в красной рубахе с веревкою и нагайкою. Он свяжет Ване руки назад и веревка вопьется в тело. Зазвенят под сводами шпоры, часовые уныло звякнут ружьем. Распахнутся ворота… На песчаной косе курится теплый туман, ноги вязнут в мокром песке. Розовеет восток. На бледно-розовом небе черный загнутый шпиль. Это виселица. Это — закон.

Ваня всходит на плаху. В утренней мгле он весь серый, глаза и волосы одного цвета. Холодно и он ежится, глубже уходит шеей в поднятый воротник. А потом палач надевает саван, стягивает веревку. Саван белый и рядом красный палач. Неожиданно громко стучит отброшенный табурет. Тело висит. Висит Ваня.

Подушки жгут мне лицо. Одеяло сползает на пол. Неудобно лежать. Я вижу Ваню, его восторженные глаза, русые кудри. И робко спрашиваю себя: зачем виселица? зачем кровь? зачем смерть?

И тотчас я вспоминаю:

«Мы должны полагать души свои за братьев». Так сказал Ваня. Но ведь Вани уж нет …

5 сентября.

Я говорю себе: Вани нет. Это простые слова, но мне не верится в них. Мне не верится, что он уже умер. Вот стукнет дверь, он тихо войдет и я, как прежде, услышу: «Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь».

Ваня верил в Христа, я не верю. В чем же разница между нами? Я лгу, шпионю и убиваю. Ваня лгал, шпионил и убивал. Мы все живем обманом и кровью. Во имя любви?

Христос взошел на Голгофу. Он не убил, Он даровал людям жизнь. Он не лгал, Он учил людей истине. Он не предательствовал, Он сам был предан учеником. Так одно же из двух: или путь ко Христу, или .. . Или Ваня сказал: Смердяков … И тогда и я — Смердяков.

Я знаю: Ваня свят в своей смерти, его последняя правда в муках. Эта святость и эта правда мне недоступны, они непонятны. Я умру, как и он, но темною смертью, ибо в горьких водах — полынь.