Конь бледный - Савинков Борис Викторович (В.Ропшин). Страница 8

1 мая.

Сегодня первое мая, — праздник рабочих. Я люблю этот день. В нем много света и радости. Но именно сегодня я бы охотно убил генерал-губернатора.

Он стал осторожен. Он прячется во дворце и мы напрасно следим за ним. Мы видим только сыщиков и солдат. И они видят нас. Я думаю поэтому прекратить наблюдение.

Я узнал: 14-го, в день коронации, он поедет в театр. Мы запрем Кремлевские ворота. Ваня станет у Спасских, Федор у Троицких, Генрих у Боровичьих. И здесь будет наше терпение.

Я радуюсь заранее победе. Я вижу кровь на мундире. Вижу темные своды церкви, зажженные свечи. Слышу пение молитв, душный ладан кадила. Я хочу ему смерти.

Я хочу ему «огня и озера огненного».

2 мая.

Эти дни я как в лихорадке. Вся моя воля в одном: в моем желании убить. Каждый день я зорко смотрю: нет ли за мой шпионов. Я боюсь, что мы посеем, но не пожнем, что нас арестуют. Но я не сдамся живым.

Я живу теперь в гостинице «Бристоль». Вчера принесли мне мой паспорт. Принес из участка сыщик. Он топчется на пороге и говорит:

— Осмелюсь спросить, господин пристав спрашивают, какого изволите быть вероисповедания?

Странный вопрос. В паспорте сказано, что я лютеранин. Я, не поворачивая головы, говорю:

— Как?

— Какого исповедания-с? Веры какой-с? Я беру в руки паспорт. Я громко читаю английский титул лорда Ландсдоуна: …We, Henry Charles Keith Perry Fitz Maurice Marquess of Landsdown, Earl Wycombe» и т. д.Я не умею читать по-английски. Я произношу буквы подряд.

Сыщик внимательно слушает.

— Понял?

— Так точно.

— Иди к приставу, скажи: сейчас телеграмма посланнику. Понял?

— Так точно.

Я стою спиной к нему, смотрю в окно. Я говорю очень громко:

— А теперь, — пошел вон. Он с поклоном уходит. Я остаюсь один. Неужели за мной следят?

6 мая.

Мы встретились в Кунцеве, у полотна железной дороги: я, Ваня, Генрих и Федор. Они в сапогах бутылками, в картузах: по-мужицки.

Я говорю:

— Четырнадцатого генерал-губернатор поедет в театр. Нужно теперь же решить места. Кто бросит первую бомбу?

Генрих волнуется:

— Первое место мне.

У Вани русые кудри, серые глаза, бледный лоб. Я вопросительно смотрю на него. Генрих повторяет:

Непременно мне, непременно.

Ваня ласково улыбается:

— Нет, Генрих, я жду очень давно. Не огорчайтесь: за мною право. За мною первое место. Федор равнодушно пыхтит папиросой. Я спрашиваю:

— Федор, а ты?

Что ж, я всегда готов.

Тогда я говорю:

— Генерал-губернатор вероятно поедет через Спасскую башню. Ваня станет у Спасской, у Троицкой Федор, Генрих у Боровичьей. Ваня бросит первую бомбу.

Все молчат.

По железнодорожному полотну вьются тонкие рельсы. Столбы телеграфа уходят вдаль. Тихо. Только проволока гудит.

— Слушай, — говорит Ваня, — я вот о чем думал. Ведь легко ошибиться. Бомба весом 4 кило. Бросишь с рук, — не всегда попадешь. Попадешь, например, в заднее колесо, — ну и останется жив. Помнишь, как 1 марта, как Рысаков.

Генрих волнуется:

— Да, да… Как же быть?

Федор внимательно слушает. Ваня говорит:

— Лучшее средство: кинуться под ноги лошадям.

—Ну?

— Ну, наверное взорвет карету и лошадей.

— И тебя тоже взорвет.

— И меня.

Федор с презрением пожимает плечами.

— Не надо этого ничего. И так убьем. Подбежать к окну, да в стекло. Вот и готово дело.

Я смотрю на них. Федор навзничь лежит на траве и солнце жжет его смуглые щеки. Он жмурится: рад весне, Ваня, бледный, задумчиво смотрел вдаль. Генрих ходит взад и вперед и порывисто курит. Над нами синее небо.

Я говорю:

— Я скажу, когда продавать пролетки. Федор оденется офицером, ты, Ваня, — швейцаром, вы, Генрих, останетесь мужиком, в поддевке.

Федор поворачивается ко мне. Он доволен. Смеется:

Я, говоришь, его благородием . . . Ловко . . . Значит, без пяти минут барин.

Ваня говорит:

— Жоржик, нужно еще о снарядах подумать. Я встаю.

Будь спокоен. Все помню.

Я жму им всем руки. На дороге меня догоняет Генрих.

— Жорж:.

— Ну что?

— Жорж:… Как же это … Как же Ваня пойдет?

— Так и пойдет.

— Значит, погибнет?

— Погибнет.

Он смотрит себе под ноги, на траву. На свежей траве следы наших ног.

— Я этого не могу, — говорит он глухо.

— Чего не могу?

— Да этого … чтобы он шел …

Он останавливается. Он говорит быстро:

— Лучше я первый пойду. Я погибну. Как же так, если его повесят? Ведь повесят? Повесят?

— Конечно, повесят.

— Ну, так я не могу. Как будем жить, если он умрет? Пусть лучше повесят меня.

— И вас, Генрих, повесят.

— Нет, Жорж, слушайте, нет… Неужели его не будет? Вот мы спокойно решили, а от нашего решения Ваня наверное погибнет. Главное, что наверное. Нет, Бога ради, нет …

Он щиплет бородку. Руки его дрожат. Я говорю:

— Вот что, Генрих, одно из двух: или так, или этак. Или террор, и тогда оставьте все эти скучные разговоры, или разговаривайте и уйдите назад,

— в университет.

Он молчит. Я беру его под руку.

— Помните, Того своим японцам сказал: «Я жалею лишь об одном, что у меня нет детей, которые бы разделили с вами вашу участь». Ну и мы должны жалеть об одном, что не можем разделить участи Вани. И не о чем плакать.

Близко Москва. На солнце искрится Триумфальная арка. Генрих подымает глаза.

— Да, Жорж, вы правы. Я смеюсь:

— И подождите еще: suum quique.

7 мая.

Эрна приходит ко мне, садится в угол и курит. Я не люблю, когда женщины курят. И мне хочется ей об этом сказать.

— Скоро, Жоржик? — спрашивает она.

— Скоро.

— Когда?

— Четырнадцатого, в коронацию. Она кутается в теплый платок. Видны только ее голубые глаза.

— Кто первый?

— Ваня.

— Ваня?

— Да, Ваня.

Мне неприятны ее большие руки, неприятен ласковый голос, неприятен румянец щек. Я отворачиваюсь. Она говорит:

— Когда готовить снаряды?

— Подожди. Я скажу.

Она долго курит. Потом встает и молча ходит по комнате. Я смотрю на ее волосы. Они льняные и вьются на висках и на лбу. Неужели я мог ее целовать?

Она останавливается. Засматривает мне робко в глаза:

— Ведь ты веришь в удачу?

Конечно.

Она вздыхает:

— Дай Бог.

— А ты, Эрна, не веришь?

Нет, верю.

Я говорю:

— Если не веришь, — уйди.

Что ты, Жоржик, милый. Я верю.

Я повторяю:

— Уйди.

— Жорж, что с тобою?

Ах, ничего. И оставь меня ради Бога.

Она опять прячется в угол, снова кутается в платок. Я не люблю этих женских платков. Я молчу. Тикают на камине часы. Я боюсь: я жду жалоб и слез.

— Жоржик.

— Что, Эрна?

— Нет. Ничего.

Ну так прощай. Я устал.

В дверях она шепчет грустно:

— Милый, прощай.

Ее плечи опущены. Губы дрожат.

Мне ее жаль.