100 великих женщин - Семашко Ирина Ильинична. Страница 103

А жизнь уготовила их союзу серьёзные испытания. После революции кипучая энергия Эфрона нашла применение в рядах белого движения. Сергей надолго исчез из семьи, где к тому времени росли уже две девочки. Цветаевой, неумелой и непрактичной в хозяйственных делах, пришлось в одиночку справляться со сложностями быта. Постепенно из Москвы исчезли её прежние друзья, и осень 1919 года застала Марину врасплох — надвигался голод. В отчаянии Цветаева решилась на страшный шаг: она отдала дочерей в приют. Но вскоре они тяжело заболели, и Марине пришлось принять ещё более жуткое решение. Она забирает из приюта старшую Алю в ущерб младшей Ирине и два месяца выхаживает дочь. Зимой 1920 года младшая умерла в приюте. Для Марины это было хождение по первым кругам ада. Прошло всего лишь несколько месяцев, и голос Цветаевой-поэта резко изменился. Из её стихов навсегда ушла прозрачная лёгкость, певучая мелодика, искрящаяся жизнью, задором и вызовом.

Вечером 20 ноября 1920 года Марина присутствовала на спектакле в Камерном театре. В антракте на авансцену вышел режиссёр и объявил, что гражданская война закончена, белые разгромлены, остатки Добровольческой армии сброшены в море. Посреди шумного зала, грянувшего «Интернационал», Цветаева сидела как окаменевшая. Убит? Жив? Ранен? В эти тяжёлые для неё дни родились первые строфы «Плача Ярославны»:

Буду выспрашивать воды широкого Дона,
Буду выспрашивать волны турецкого моря,
Смуглое солнце, что в каждом бою им светило,
Гулкие выси, где ворон, насытившись, дремлет…

Спустя несколько месяцев Цветаева передала вместе с Эренбургом, выезжавшим за границу, письмо на случай, если Эфрон отыщется. «Если вы живы — я спасена. Мне страшно Вам писать, я так давно живу в тупом задеревенелом ужасе, не смея надеяться, что живы, — и лбом — руками — грудью отталкиваю то, другое. — Не смею. — Все мои мысли о Вас… Если Богу нужно от меня покорности — есть, смирения — есть, — перед всем и каждым! — но отнимая Вас у меня, он бы отнял жизнь…»

Однако Богу, по-видимому, угодно было обрушить на Марину новые испытания.

Весной 1922 года Цветаева уехала вместе с десятилетней дочерью Алей к мужу в Берлин. За четыре года разлуки Цветаева, конечно, не могла забыть, что её семейная жизнь в предреволюционные годы уже была далека от идиллии, но издали казалось, что теперь, может быть, все сложится иначе. Цветаева искренне верила, что своими заклинаниями, своей верностью она спасла жизнь Сергею, но семейная жизнь оказалась очень непростой. Они переехали в красивейшее, но глухое местечко под Прагой, потому что жизнь здесь была дешевле, а самой постоянной проблемой их существования теперь на долгие годы стали деньги.

Неустроенный быт стал для Цветаевой настоящей Голгофой. Необходимо было стирать, готовить, выгадывать на рынках дешёвую еду, латать прохудившуюся одежду. «Живу домашней жизнью, той, что люблю и ненавижу, — нечто среднее между колыбелью и гробом, а я никогда не была ни младенцем, ни мертвецом», — писала она в письме одному из своих корреспондентов. Но это было лишь начало. Жизнь в Чехии позже ей казалось счастливой. Здесь она пережила страстную и мучительную любовь к другу Сергея, Константину Родзевичу. Радостный, уверенный, земной Родзевич покорил Цветаеву, увидев в ней не поэта, а просто женщину. Он, по-видимому, мало понимал её стихи, не стремился быть тоньше и значительнее, чем есть на самом деле, всегда оставался собой. «Я сказала Вам: есть — Душа. Вы сказали мне: есть — Жизнь». Ему посвящена одна из самых пронзительных поэм Цветаевой — «Поэма конца».

Разразился настоящий скандал. Эфрон тяжело переносил очередное увлечение жены, для него стали настоящей пыткой метания Марины, её раздражение, отчуждение. Они слишком срослись, слишком многое было пережито, слишком одиноки они были в мире, чтобы он мог её оставить. Но и жить с неуравновешенной, не умевшей лгать, преувеличенно все воспринимавшей талантливой поэтессой становилось всё труднее. Чаша весов при решающем выборе Марины всё-таки качнулась в сторону Эфрона. Цветаева смогла отойти от Родзевича, но отношения с Сергеем никогда уже не стали прежними:

Ты, меня любивший дольше
Времени. — Десницы взмах! —
Ты меня не любишь больше:
Истина в пяти словах.

У неё были и потом романы, но больше не на деле, а в письмах. Она просто не могла жить, не заполняя душу кумирами и восхищением. Когда этот источник иссяк, засохло и её творчество, а значит, и жизнь покинула её, ибо для Цветаевой земное бытие невозможно было без поэзии. Со своими корреспондентами, Борисом Пастернаком и Рильке, которым она писала потрясающие по интимной откровенности письма, она практически не встречалась. Несколько тягостных встреч с Пастернаком, и никогда — с Рильке. Тем не менее, читая сегодня её строки, трудно поверить в это обычному читателю, как не верила своему мужу жена Пастернака, запретившая однажды в порыве ревности переписку с Цветаевой. Сегодня много говорят о романах Марины, о её лесбийской любви, но часто забывают, что имеют дело с поэтом, которому очарованность тем или иным человеком нужна была так же, как обывателю еда и сон, нужна была, чтобы пребывать в высоком, самосжигающемся накале творческого вдохновения.

Франция, куда семья Эфронов, к тому времени состоявшая уже из четырех человек (в 1925 году у Цветаевой родился сын), переехала, встретила русских эмигрантов неласково. Ещё сильнее сжимались тиски нищеты. Многие современники отмечали, как рано постарела Марина, как обносилась её одежда, и только на неухоженных, красных руках по-прежнему блестели, переливались дорогие перстни, с которыми Цветаева не могла расстаться даже по бедности. Её максимализм, несдержанность, неумение улыбнуться в нужный момент нужному человеку, полное отсутствие того, что называется «политикой», сделали Цветаеву одиозной фигурой в обществе русских писателей и издателей, которое уже успело сложиться к тому времени в Париже. Семья жила в основном на подачки друзей и на постоянно вымаливаемое пособие из Чехии.

Она устала от быта. Самое драгоценное для писания время — утро — она вынуждена была проводить в неблагодарных занятиях по дому. «Устала от не своего дела, на которое уходит жизнь»; «Страшно хочется писать. Стихи. И вообще. До тоски». К тому же то, что было написано, не печаталось, а если и печаталось, то с такими купюрами, унижениями, отсрочками, что это приводило Цветаеву в бешенство.

В семье тоже не всё было благополучно. Деятельный Эфрон сблизился с прокоммунистическими организациями. Он обратился в советское посольство в Париже с просьбой о возвращении на родину. Но сталинской машине нужны были жертвы, и доверчивый Сергей стал агентом НКВД. Тень неблаговидной деятельности мужа пала и на Цветаеву. Она, чуждая всякой политике, оказалась в изоляции. Дома она ещё пыталась сопротивляться, понимая интуитивно, в какую яму затягивает семью муж, но было слишком поздно. Подросшая, умная, талантливая дочь Аля заняла сторону отца, она считала мать безнадёжно отставшей от жизни мечтательницей, поэтессой, пережившей свою эпоху. Поистине, нет пророка в отечестве своём. И даже маленький сын Мур канючил об отъезде в Россию. Марина, отчаявшись убедить близких, только бумаге могла доверить свои сомнения:

Не нужен твой стих —
Как бабушкин сон.
А мы для иных
Сновидим времён.
* * *
Насмарку твой стих!
На стройку твой лес
Столетний!
— Не верь, сын!