Космонавты живут на земле - Семенихин Геннадий Александрович. Страница 85
– Как же не помнить? – повторил Рындин. – Это же самое лавное в жизни… Продолжай, Иван, продолжай.
Дробышев сделал вид, что не заметил взволнованности полковника.
– Так вот, Егор, село стало новым до неузнаваемости. Это факт. Только добрые старые дела в народе не забываются. Спрашиваю у первого же шпингалета, которому лет четырнадцать-пятнадцать от роду, не больше, где старый Крыленко проживает, а он мне без запинки так и режет в ответ: «Это вам партизанский дед нужен. Дед Телега?» – «Он», – говорю. Парнишка показал на новый домик под шиферной крышей. Мы развернулись и – к зеленым железным воротам. И что же ты думаешь, Егор? Сам навстречу вышел.
– Каков же? Я его действительно три года не видел. С тех пор как орден Отечественной войны первой степени вручал.
– Белый как лунь. Около восьмидесяти уже. Но крепкий такой же, ни капельки не согнулся. Глаза только слезиться стали. Прищурился, на меня посмотрел и глуховатым баском своим: «До нас будете, товарищ майор?» – «До вас», – говорю. «А кто ж вы такой будете, чего-то не признаю». – «А ты, – говорю, – получше посмотри, дед Телега!» Он тогда попятился, еще раз прищурился и пошел на меня с растопыренными руками. «Ой, Иване, ой, дитятко мое неразумное! Воробышек! Вот ты какой вымахал!» Руки у деда еще крепкие, обнял – кости захрустели. Растрогался дед. Достал из сундука солдатскую гимнастерку, орден Отечественной войны надраил да к ней привинтил. Внук его Федяша подошел с поля. Ты, Егор, его помнишь? Тихий тогда был, все к нам в подполье молоко да хлеб носил. Так вот отца его на фронте убили. А Федяшка давно уже не Федяшка, а тридцатидвухлетний молодец. В лучших трактористах на селе ходит. Жена у него Оксана на седьмом месяце дите носит. Словом, радости на полсела. До рассвета с Кондратием Федоровичем проговорили. Вот и всплыла полностью история с Павлом Костровым и Сысоем Сизовым. Когда дед Телега приготовился рассказывать, я его упросил на магнитофон записать, голос, говорю, твой на память сохраню.
– Ну и что же он? – засмеялся Рындин.
– Полюбовно согласились, – прищурился Иван Михайлович. – Я эту пленку Володе и всем нашим космонавтам проиграю. А сейчас показывай, где у тебя розетка, и слушай нашего друга. Лечше его я все равно не расскажу.
Рындин помог майору включить магнитофон и оба с застывшими лицами, позабыв о завтраке, стали слушать чуть покашливающий старческий голос:
– О Павле Кострове спрашиваешь, Воробышек? Как же, знавал его, даже очень хорошо знавал. И сынишку Володьку знавал. Шустрый был паренек, не знаю, где только он теперь. Павлик Костров был ровесником Сысоя Сизова, кулацкого сынка. От его батьки, Сизова-старшего, вся Ольховка трепетала. Из трех каменных домов самый лучший, что под железной крышей, ему принадлежал. Лучшие сенокосы в Ольховке чьи были? Сизовские. Пахотные земли чьи? Тоже его. Коров, свиней и прочей живности хоть отбавляй. А какую упряжку держал! Пронесется бывало на масленицу, все потом неделю вспоминают. Молотилку в последнее время завел даже. Стали в нашей Ольховке колхоз создавать – и пошло тут все вверх дыбарем. Младший сын Сизова Данила в комсомол подался, от родного отца отрекся и на шахту к самому Алексею Стаханову наниматься поехал. Прямая дорога получилась у него и дальше. В кавалерию попал, против фашистов сражался и в честном бою голову свою честно сложил. Сын вот его, Петяшка, ныне в поселковом Совете председательствует. И тоже худого слова об нем не скажешь. Справный парень. Честный, самостоятельный. А Сысой – падалица. По пословице взрос: яблоко от яблони далеко не упадет. Кгм… кгм…»
Пленка зашелестела, и голос деда Телеги на несколько секунд пропал.
– Прибавь громкости, Егор, – попросил Дробышев.
И опять голос невидимого рассказчика возник в комнате.
– А Сысой – батина тень. Ни на шаг от отца-мироеда. Лучшая гармонь на селе – у Сысоя. Шаровары, синим пламенем полыхающие, да жупан – тоже у Сысоя. Деньги отцовы в обоих карманах всегда звенят. А когда молодой агроном Павел Костров влюбился в первую ольховскую певунью Настю Блакитную, встретил его однажды в тихом переулке Сысой, свинчаткой на ладошке поиграл, а потом самогонным перегаром в лицо дохнул и глаза зверские сделал: «Слушай, парень, отступись от Настьки, пока не поздно, по-хорошему тебя прошу. А не то на узкой дорожке не попадайся!» Но и Павлик был не из трусливого десятка. Бровью не повел в ответ на эти слова, лишь усмехнулся презрительно. «Чем грозишься, пустая башка! Люди уже и эсминцы и самолеты придумали, а ты все, как пещерный человек, свинчатку показываешь». «Я тебя и пулей угостить могу», – пообещал Сысой. Павлик пожал плечами и говорит: «Ну что ж, давай поспорим, кто лучше стреляет». А в ту пору в нашей Ольховке действительно передвижной осоавиахимовский тир находился. Вот и пришли туда молодые парни. За Сысоем моментально хвост. Все гуляки-парубки, которых винищем угощал, выстроились. За агрономом – дружки его по ликбезу, первые колхозники. Бравый Сысой был парубок – ничего не скажешь: и осанкой вышел, и ростом гвардеец. Крепкие мускулы да зеленые насмешливые глаза. Их он на всех с презрением пялил. Послал он в мишень три пули – двадцать восемь очков. У дружков до ушей улыбки. Кто-то затянул песенку обидную:
Но Павлик Костров и тут обиды не выказал. Мелкокалиберное ружьишко этак легонько взял да на руке подкинул. «Эх, Сысой Гнатыч, – говорит, – хошь и хорошо ты стрелял, а все-таки не дюже точно. Только одну пулю в яблочко посадил, а две в черный круг послал. А для хорошего стрелка это все равно что за козьим молоком послать. Смотри!» И с этими словами наш дорогой агроном все три пули подряд в самое яблочко всадил. Ажник ахнули его ватажники. А Павлик демонстративно руки в карманы засунул, плюнул под ноги кулацкому сыну да еще раз уколол: «Вот как надо стрелять. А что касается Насти, так будет, как она захочет. Кого выберет из нас, тот на ней и женится». Потемнел Сысой, крикнул на прощанье: «Ну, ну! Подумай, пока не поздно над моими словами». Настя Блакитная вышла за агронома, и свадьба, дай бог память, была хорошей. А через неделю после их свадьбы кулака Гната Сизова выселяли из села. Агроном тоже принимал участие в раскулачивании, даже яму с зерном одну нашел на подворье у Сизовых. А потом, когда с комсомольской ячейки поздним вечером домой возвращался, кто-то пулю в него из обреза послал. Только не суждено, видно, было той пуле ему навредить. Мимо уха прожужжала. И еще говорили: будто, когда Сысой вместе с отцом на выселку выезжал, так передавал через своих дружков, что обиды своей ни за что не простит и даже под землей агронома разыщет, если тот раньше помрет. Вот она, кулацкая ярость, какая, Иване! Только на кого же он ее теперь направит? Костров, сказывают, или погиб, или пропал где-то без вести, о Насте тоже ничего в нашей стороне не слышно. Что же он, будет могилу, что ли, Павликову искать, чтобы на нее нагадить?»
Пленка кончилась, и голос деда Телеги растаял в устойчивой утренней тишине, наводнявшей все эти минуты комнату. Рындин, пытаясь скрыть волнение, долго и медленно набивал табаком трубку, а набив, отложил в сторону. От почти не тронутой картошки по-прежнему поднимался дымок, тольк был пожиже.
Два старых подпольщика, ставшие теперь чекистами, молча смотрели на этот дымок и одновременно думали о других, давно потухших, но незабываемых дымках партизанских костров.
– Мудрый человек наш дед Телега, – сказал наконец полковник, – и до чего же это он метко насчет кулацкой неистребимой злости выразился и попытки даже могилу загадить.
– Змея с вырванным жалом, – жестко отметил Дробышев.
– Змея, говоришь? Нет, дорогой Иван Михалыч. Ошибаешься. Такие, как Сысой Сизов, всего-навсего тени, исчезающие в полдень.