Над Москвою небо чистое - Семенихин Геннадий Александрович. Страница 16

Рано утром Стрельцова разбудил гортанный голос, выкрикнувший: «Эскадрилья, подъем!» Он раскрыл глаза и, увидев стоящего в дверях смуглого капитана с осиной талией, сразу вспомнил ночное происшествие. Это был тот самый капитан, что ночью жестоко обругал его. «Может, и в самом деле не нужно было ложиться на кровать погибшего. Кто же знал?» – подумал Алеша.

Натягивая на ногу тесноватый сапог, он искоса разглядывал грозного капитана. Султан-хан был сейчас бодрым, подтянутым. Вчерашняя гулянка не оставила на его лице никаких следов. Повелительным тенорком он покрикивал:

– Поторапливайся, поторапливайся!

На Алешу Султан-хан не обратил никакого внимания, а когда тот подошел и четко доложил о своем назначении, лишь досадливо отмахнулся:

– Знаю. Еще вчера мне вас представили. Прибыл служить, так и служи, новенький. – И вздохнул: – Только старого не заменишь…

Стрельцов обиженно отошел.

Когда солнце было уже высоко, весь полк выстроился около их дома. Алеша издали увидел в шеренге Колю Воронова и незаметно для других кивнул ему головой. Обычная, тысячу раз слышанная и исполненная, прозвучала команда «смирно», и строй замер. Перед эскадрильями стояли те двое, ради кого эта команда подавалась: начальник штаба капитан Петельников и комиссар Румянцев. Посеревшее, осунувшееся за ночь лицо комиссара было строгим и печальным.

– Товарищи красноармейцы, сержанты и командиры, – проговорил он тихо, – до посадочной полосы гроб будет нести первая эскадрилья, от посадочной до могилы – вторая. А теперь слушай мою команду!

Подъехала полуторка, из кузова выпрыгнули люди в рабочих спецовках с геликонами, валторнами, кларнетами – железнодорожники прислали свой духовой оркестр. Гроб несли на высоко поднятых руках: это Султан-хан сказал, что так хоронят самых почетных людей на Кавказе.

– Пускай Хатнянский в последний раз на самолетные стоянки и посадочное «Т» посмотрит, – прибавил горец.

Духовой оркестр играл нестройно, звуки его вплетались в пальбу зениток по немецкому разведчику, появившемуся над городом. Ветер шевелил белокурые волосы майора Хатнянского и Алеше казалось, что лицо его оживает.

Кончилась сельская улица. Миновав мирно зеленевшую рощицу, медленная процессия вступила на аэродром. Гроб с телом Хатнянского несли вдоль самолетных стоянок, мимо нахохлившихся приземистых «ишачков» и остроносых, недавно появившихся в полку «яков-левых» с новенькими трехлопастными винтами. Звуки траурного марша временами заглушал рев опробуемых моторов. И как будто салютуя тому, кто сам еще недавно поднимался в высокое голубое небо, уходя на задание, рванулись со взлетной полосы два истребителя.

В самом конце аэродрома, там, где уже не было ни рулежных дорожек, ни землянок технического состава, высился одинокий бугор. Вершина его была разворошена лопатами. Гроб опустили на землю, и комиссар полка, без пилотки, с растрепанными ветром волосами, вышел на середину, рукой сделал знак, чтобы все остальные окружили его. Неожиданная гулкая тишина повисла над бугром, над могилой, над головами людей. Только жаворонки, то взлетавшие ввысь, то стремительно припадавшие к земле, не хотели смолкать, считаться с щемящей торжественностью похоронной процессии. Комиссар обвел глазами людей, окруживших могилу. Он хорошо знал их, трудившихся и на земле и в воздухе, умевших без дрожи встречать любую опасность и даже смерть.

– Товарищи, – начал он тихим, бесстрастным голосом. – Мы сегодня хороним лучшего летчика нашего полка майора Сашу Хатнянского. Да, Сашу, так можно называть человека, не дожившего до тридцати. Он привез вчера особо важные разведданные, доложил о них и умер. Сегодня эти данные помогли всей нашей Красной Армии выправить критическое положение на Западном фронте, спасти два стрелковых корпуса от окружения, перегруппировать их. Вчера американские репортеры не совсем скромно спрашивали нас, когда, мол, падет Москва. А мы им ответили так, – голос Румянцева прыгнул на самую высокую ноту и глаза сузились, силясь сдержать вспыхнувший гнев, – мы ответили, что, пока есть в строю хоть один наш самолет и хоть один летчик, мы ее не сдадим. Наш полк всегда будет гордиться тобой, Саша Хатнянский. После победы мы поставим тебе на этом месте памятник из мрамора. Но лучший тебе памятник – это твое мужество и жизнь, которую отдал ты за Родину.

Алеша стоял, упруго упираясь в землю, и каждое слово комиссара обжигало ему лицо.

Потом на груду выброшенной из могилы уже высохшей земли поднялся техник в синем комбинезоне и, не утирая набежавшей слезы, рассказал о том, как спас его недавно Хатнянский, вывез на своем истребителе из-под самого носа у фашистов. Место техника занял красноармеец, вероятно моторист. Застенчивые глаза его прицелились куда-то высоко, голос, ровный, негромкий, прошелестел над головами:

– Вечная память герою.

Стрельцов вслушался: молоденький красноармеец читал стихи, наверное, свои стихи, сочиненные ночью.

Приказ получен. Летчик у руля,
На запад самолет ведет послушный,
Внизу огнем сожженная земля,
Там слышен гром фашистских пушек.

«Кажется, ничего, гладко, – подумал Алеша, всегда любивший стихи и никогда не пробовавший писать сам. – С чувством сочинил солдатик». Красноармеец читал все тверже и смелее, потому что он, видимо, понял: его слушают. И вдруг голос надломился, зазвучал мальчишеским дискантом:

Я знаю, будут новые бои,
Я знаю, путь пройдем мы с ними длинный.
Майор Хатнянский, с мужеством твоим
Дойдет наш полк до самого Берлина.

– Правильные стихи, – услышал Алеша у себя за спиной и обернулся. Это сказал плечистый здоровяк Боркун, комэск второй.

Речи сменились ударами молотков о крышку гроба. Потом вчетвером – впереди комиссар Румянцев и капитан Петельников, сзади Султан-хан и Боркун – опустили гроб в могилу. Комья сухой земли застучали по нему. Алеша Стрельцов тоже бросил несколько горстей и стоял до тех пор, пока на взметнувшийся холмик не поставили красный столб с пропеллером и фотографией майора Хатнянского.