Горение. Книга 2 - Семенов Юлиан Семенович. Страница 29

Витте ответил, что его заболевание не носит характера простудного, которое передается по воздуху, ибо он – в таком случае – не просил бы аудиенции, опасаясь заразить его императорское величество,

– Тогда слава богу, – откликнулся Николай, – значит, все в порядке, кроме сильной простуды – что страшно? А холеры, к счастью, пока нет. Значит, надо полагать, Сергей Юльевич сможет отдать всего себя делу скорейшего получения займа: державе надобно золото, чтобы залечить раны, нанесенные войной на дальневосточной окраине, и помочь поднять экономику без резких изменений привычного для России уклада.

Витте понял – обложен. Если будет заем, уйдет с миром, не будет займа, не сможет его вырвать у Парижа и Берлина, – выпрут из кресла, оболгут, не отмоешься.

… Трепов провожал к авто, по обычаю поддерживал под локоток, жаловался на погоду и просил остерегаться сквозняков: «Лучше б экипажем, Сергей Юльевич, в авто насквозь просвищет, кашлять станете. По-дедовски-то надежней, право слово, и навозом пахнет – для легких полезно».

(Наивно утверждать, что монархист Витте думал о превращении России в истинно парламентское государство. Он, однако, думал постоянно о превращении России в крепкое буржуазное государство, потому-то в своих законопроектах особо выделял капиталистов и землевладельцев. И тем и другим его проект был угоден: помещик был заинтересован в резерве малоземельных, которые обрабатывали его поля, получали за это деньги и отдавали их в Крестьянский банк выкупом. Пройди этот законопроект, Гучковы, Родзянки, Николаевы сразу же вложат свои деньги в Крестьянские банки – под огромный процент. И пошла бы жизнь! Завертелось бы колесо капитала, открылся бы товарообмен между мужиком и городом, активный товарообмен, а не ползучий, такой, как сейчас: «Я тебе плуг, а ты мне мед да пеньку». Все правильно рассчитывал Витте, только совершенно он не брал в расчет тех, кто призван был производить товар, а таких было в России сто миллионов. В расчетах бар эта ошибка обычно имеет место, ибо бессловесное большинство непонятно и кажется какой-то громадной безликой массой, лишенной чувства, мысли и мечты. Другое дело – Витте прошляпил с царем; он все же полагал, что двор умнее, он полагал, что там понимают: «новое время – новые песни». Витте на мотив не замахивался, пусть будет извечным, он хотел чуть-чуть изменить рифму, сущая ведь безделица, но нет – вырождение сыграло злую шутку: правил державою человек, лишенный какого бы то ни было государственного разума, человек трусливый и в конечном счете малообразованный.

Но Витте тем не менее не хотел сдаваться – именно поэтому пустил слух о слабом здоровье, – больных жалеют, не так боятся, ждут, пока сами развалятся. Главное – утвердить законы, угодные сильным. Потом, приведя в Думу своих сильных, можно отойти в тень. Когда понадобится «чистая голова» – позовут, никуда не денутся. Он вернется.

В этом и была его главная ошибка – ушедших не возвращают.)

15

Александр Иванович Гучков, основатель партии октябристов (называли себя «Союзом 17 октября» – в честь царева манифеста), пригласил железнодорожного инженера Кирилла Прокопьевича Николаева, члена московского комитета партии, владевшего контрольным пакетом акций приисков на Бодайбо, фактического хозяина забайкальской дороги; Михаила Владимировича Родзянко, лидера партии октябристов, агрария, державшего в руках юг Украины; варшавского финансиста Сигизмунда Вольнаровского и банкира Дмитрия Львовича Рубинштейна на обед к себе, в апартаменты «Европейской» гостиницы. «Асторию» терпеть не мог из-за промозглой сырости.

Стол был накрыт по-английски, половые разносили аперитивы, на столике возле большого окна стояли бутылки, привезенные из Шотландии, ветчина была круто солена, суховата; канапе – на черных прижаренных хлебцах, – все, словом, как в Европах.

Родзянко, потирая зябко руки, простонал:

– Александр Иванович, ласка, я эти паршивые виски пить не могу, от дымного запаха воротит – мои крестьяне самогон варят чище, ей-богу.

– Да вы аперитивы, аперитивы пейте, – хохотнул Гучков, – водка к мясу будет.

– Коли уж все накрыто по-английски, я было решил, что ты нас вино заставишь хлестать к бифштексу-то! – сказал Николаев.

– Какая к черту реформа?! – горестно изумился Гучков. – Какой прогресс возможен на Руси, коли мы такие косные и дремучие люди – только щи подавай и пшенную кашу с подсолнечным маслом! Национальная особость ярче всего проявляется в том, как люди относятся к пище других народов. Когда меня япошата захватили в плен, притащили в мукденский лагерь и дали сырую рыбу – офицерики их понабежали, очкастые все, махонькие, смеются, ждут, как я плеваться начну: наши солдаты, бедолаги, умирали с голода, а сырую рыбу, ту, что япошата с утра до ночи трескают за обе щеки, на землю бросали, ропот шел, что, мол, унижают русского человека и глумятся над ним раскосые нехристи. А я съел. И еще попросил. Поэтому меня из барака в город отпустили, подсобным в прачечную, ходи-ходи, белье носи-носи…

– Александр Иванович, ты не прав, – сказал Рубинштейн. – Мы, русские, очень либеральны по отношению к тому, что едят другие, но только сырую рыбу, бога ради, не навязывай! Лучше уж консерватизм, чем склизлый карп во рту! Я, например, без черного хлеба, луковицы и стопки поутру, в воскресный день, – право слово, не человек, будто на бирже мильен проиграл!

Гучков обнял пыжистого Рубинштейна за плечи:

– Митя, Митенька, дружочек нежный, объясни, отчего вы, пархатые, больше нас, мужепесов, черный хлеб с водкой любите?

– Да потому, что вкусно! Мы, Александр Иваныч, если присохли сердцем к чему-то – так уж навек! Малое к большому льнет!

Гучков попробовал новый аперитив, собственное изобретение, джин с пятигорской водой, глянул на Вольнаровского, улыбнулся:

– Это, Митя, – ты; мы за это тебя так любим, а вот Сигизмунд все одним глазом в Варшаву глядит, польскую выгоду в левый угол ставит.

– Было бы противоестественно, если б вы ставили в левый угол интересы Польши, не правда ли? Чего ж вы от меня требуете?

– Он требовать не умеет, – сказал Родзянко. – Александр Иванович, как истинный англофил, только выносит на всеобщее обозрение. Его волнует, дорогой Сигизмунд, судьба его вложений в лодзинские мануфактуры и моих – в сахаропромышленность Петроковской губернии: гляди, отложитесь от России, что мне тогда, к Мите в ножки падать? Помоги, мол, через своих кровососов ротшильдов вернуть капитал?

Вольнаровский пожал плечами:

– Наведите порядок в России – тогда и нам будет легче, У нас есть силы, которые смогут повернуть общество к идее вечного единения с Петербургом, один Дмовский с Тышкевичем чего стоят…

Николаев махнул аперитив вместе с ягодкой, косточку обсосал, вытолкнул языком на стеклянный поднос:

– Ничего ваш Тышкевич с Дмовским не стоят, Сигизмунд, не обижайтесь за правду.

– Тышкевич – нет, пустое место, – согласился Рубинштейн, – а Дмовский – человек с весом.

– Кто взвешивал? – спросил Николаев. – Банкирский дом Розенблюма и Гирша, Митенька? Твои взвешивают и гвалт поднимают, оттого что Дмовский с ними мацу хрустит!

– Розенблюм и Гирш на нас сориентированы, – заметил Родзянко, – они связаны с нашими интересами, Кирилл Прокофьевич.

– Это он шутит так, – пояснил Рубинштейн Сигизмунду. – А кто ж, Кирилл, по-вашему, весит в Привислинском крае?

Николаев поморщился:

– Зачем пальцем в глаз тыкать? Почему «Привислинский край»? Ну хорошо, Сигизмунд наш друг, он поймет, он делом живет, а не национальными химерами, а мы в газетах поляков «Привислинским краем» дразним, вместо того чтобы «Царство Польское» с прописных букв употреблять… А весят там другие силы, и во главе их стоят…

– Пилсудский и Василевский? – вопрошающе подсказал Вольнаровский.

Гучков отрицательно покачал головой:

– Нет, Пилсудский шпионствовал против России, продавал микадо военные планы, этим брезгуют в порядочном обществе.