Горение. Книга 2 - Семенов Юлиан Семенович. Страница 69

Ероховский встретил Глазова оглушающе громким вопросом, не прикрыв даже дверь номера, – расконспирировал, идиот, махом:

– Вы из столичной охраны или варшавянин, коего я не встречал ранее?

Глазов даже вспотел от ярости, втолкнул Ероховского в комнату, потом чуть отворил дверь, глянул в щелочку – нет ли кого в коридоре, покачал сокрушенно головой:

– Нельзя так, Леопольд Адамович, здесь могут жить люди, знающие русский. И потом – без пароля, первому пришедшему, разве можно?

– Я с похмелья, Андрей Андреевич, с похмелья…

– С похмелья, а ведь Андрея Андреевича запомнили. Вы уж, ради бога, осторожнее себя впредь ведите.

– Слушаюсь, вашродь!

– Вы что эдакий колючий?

– Погодите, колючим меня еще увидите, я сейчас добрый, как воск, я податливый сейчас, Андрей Андреевич. Водки не желаете? Дрянная у немцев водка. Я весь этот «Кайзерхоф» обошел, пока-то отыскал бутылку,

– мензурками наливают немцы, сущая фармакология, большая аптека, а не страна. Закусываете? Или холодной водою?

– Я не пью.

– Вовсе?

– Совершенно. Вообще-то на праздники могу, на масленицу или там на светлое Христово воскресение, но сейчас… Работы впереди у нас много, да и пост держу – грех. Игорь Васильевич предупредил, в чем будет заключаться ваша задача?

– В общих чертах, Андрей Андреевич, в общих чертах. Вы не взыщите, я пропущу рюмашку, а?

– Но чтоб последняя, ладно? А то вам завтра вечером уезжать на север, там встреч у вас будет много, интересных встреч, обидно, ежели вы в хмельном состоянии будете пребывать, – главное пропустите, а вам из этого главного впоследствии многое можно будет извлечь для своих реприз.

– Я реприз не пишу. Их пишут Элькин и Коромыслов, Андрей Андреевич. Ваше здоровье…

– И вам пусть будет хорошо… Простите, коли я не так что сказал.

– Дело в том, что репризы пишут те, кто не умеет работать за столом, их пишут летунчики, они на салфетках сочиняют. Я пишу пантомимы с куплетами, это совершенно другое, я меньше пяти копеек за строку не беру. Вы вот, к примеру, в каком чине?

– Да с чего вы взяли, будто я из охраны? – Глазов чувствовал себя с Ероховским неуверенно, раньше ему с такого рода агентами работать не приходилось, поэтому соврал, хотя врать не любил, сам ложь замечал, и другие, считал, не обделены таким же умением. – Я просто-напросто друг Игоря Васильевича и служу по ведомству иностранных дел.

– О, как интересно, – с наигранной веселостью откликнулся Ероховский, – а то «работа», «репризы». С «большого художника» надо было начинать… Я спрашивал вас про звание не зря, я хотел объяснить вам все предметно, я предметист, я верю ощущению во плоти, Андрей Андреевич. Ежели вы надворный советник, «ваше благородие», то Игорь Васильевич, ваш добрый знакомый из охраны, уже «высокоблагородие». Так и я по сравнению с Элькиным и Коромысловым. Впрочем, много я им дал, какие они «благородия»? Обыватели, горожане. Ладно, пес с ними… Съезд уже начался?

– Какой съезд? – спросил Глазов.

– Тьфу, черт! Он же мне запретил вам об этом говорить! – вздохнул Ероховский. – Он у нас такой конспиратор, такой осторожный… Вы его не наказывайте, ладно? Хотя вы же из иностранного департамента, он вам не подчинен…

– Леопольд Адамович, давайте-ка и я с вами согрешу, махну рюмашечку. Разливайте! А то у нас разговор как у слепца с глухонемым.

– Слава господу! – сразу же оживился Ероховский. – Я не умею говорить с трезвым коллегой, я ощущаю массу преимуществ, и мне обидно за свое высокое одиночество.

Чокнулись, выпили, долго дышали, мочили губы водой из-под крана.

– Напрасно водку ругали, вполне пристойное питье, – сказал Глазов.

– Чувствую затхлость. Не верю, чтоб немец желтый хлеб пустил на спирт. Немец со всего норовит урвать выгоду. Каким-то металлом отдает, не находите?

– Не почувствовал.

– А вы повторите.

– Да мне еще работать сегодня…

– И мне багаж паковать… Нуте-с, вашу рюмку.

Глазов рассчитал, что Ероховский после тяжелой пьянки скорее захмелеет, начнет разговор, станет выкладываться. Он не ошибся.

– Все время бегу, Андрей Андреевич, бегу с закрытыми глазами, – жарко заговорил Ероховский, когда выпили по третьей. – Норовлю ухватить то, что является мне, вроде бы и ухватил, сажусь за стол, работаю сутки, потом читаю – пантомима! А я норовил пиесу! Как Элькин с Коромысловым мечтали стать Ероховским, так и Ероховский метит в Мицкевичи. Но Элькин с Коромысловым – это я, это псевдоним, это сокрытие стыда, а Ероховский – очевидность, троньте меня, троньте! Ну? Я? Я. А не Мицкевич.

«Будет хорош с Воровским, – подумал Глазов. – Тот пишет о литературе, только б удержать этого Коромыслова-Мицкевича от рюмки, тогда выйдет толк».

– Это сознание правды, – продолжал Ероховский, – опрокидывает меня, превращает в парию. Ин вино веритас. А когда все выпил, не правда на донышке открывается, а череп, но с большими черными глазами и с верхней, не сгнившей еще губой – иначе усмешку не поймешь, череп ведь смеяться не может!

«Как мне осадить его? – продолжал думать Глазов трезво. – Мне бы только его осадить, тогда ему цены не будет».

– Строка должна являться, она как прекрасная дама, а вместо строк тебя окружают решетки, а за ними – рожи, красные, распаренные, луком пахнут! Я ищу себе отключений, я норовлю выскочить из нашей обыденности, я люблю риск, я хочу ощущать свою нужность, Андрей Андреевич… Вы меня понимаете?

– Я вас понимаю отменно, Леопольд Адамович. Я понимаю вас так хорошо потому, что наш с вами общий друг много говорил о вас. Он говорил, что вы очень доверчивы и любите риск. Поэтому-то я больше пить вам не дам…

– А я вас выставлю за дверь.

Глазов покачал головой:

– Не выставите. Ни в коем случае. Не выставите, оттого что нашего с вами общего друга вчера убили. И убили его те люди, к которым вы едете в Стокгольм, Леопольд Адамович.

Ероховский отвалился на спинку кресла, глаза его округлились, стали прозрачными, будто провели мягкой тряпкой и стерли пыль.

– Вы с ума сошли, – прошептал он.

– Я в своем уме. А бороться пьяным нельзя. Так что ложитесь спать, я к вам приду вечером и поведу вас откушать айсбайн, от него трезвеешь.

То, что Попов уже казнен, Глазов еще не знал: он получил сообщение из Петербурга, что агент «Прыщик» прислал ему личную шифрованную телеграмму о приговоре и о том, что сегодня все будет кончено. Глазов понял: Попов обречен, поэтому «Прыщик» тому ничего не сообщил, а сразу ринулся в департамент. Он понимал, этот ловкий «Прыщик», что, сообщи он Попову, сразу будет раскрыт товарищами; он предложил сыграть Глазову. Что ж, Глазов сыграет. Ему ведь на руку казнь Попова. Он послал деловую в департамент. Он не поставит «срочно», это ж само собой разумеется, этого дурак не поймет, а дурак в шифровальном отделе (пусть даже умный) все равно букве следует. Нет пометки «срочно»? Нет. Раз не поступало указания, чего ж начальство поправлять? У начальства на все свои резоны. Пока из департамента отправят в охрану, пока оттуда перешлют в Варшаву – часы-то идут… А успеют – молодцы, не посрамили чести мундира, спасли коллегу! И спас не кто-нибудь, а он, Глазов, ястребиный глаз! И этому дрыгачу, Ероховскому-Коромыслову, объяснить куда как просто: «Да, погиб, коли б не я вовремя подоспел. Его спас и вас спасаю: и ни-ни мне, назад отрабатывать поздно, в один миг товарищам отдам, ославлю на весь свет, как подметку».

Вернувшись к себе в номер, Глазов принял касторки, чтобы к вечеру быть как стеклышко: надо было садиться за телеграммы, глядишь, что новенькое подойдет, ему новенькое перед Стокгольмом необходимо. А на доверчивом и добром Попове, коли его укокошат, можно поразительное дело оформить: «Либерал, гуманист, воробья не обидит, пал от рук революционных садистов, именующих себя социал-демократами, кто станет разбираться – русские ли, польские, одно слово, анархисты, террором действуют, руки в крови, тюрьма по ним тоскует, выдать их следует Петербургу – скопом, как кровавых и дерзких преступников, скрывающихся в Стокгольме от справедливого суда».