Горение. Книга 3 - Семенов Юлиан Семенович. Страница 7

Дурново выслушал доклад Герасимова, жестко усмехнулся, когда начальник столичной охранки запустил про то, что Азеф, согласившись вернуться на работу, подвергает свою жизнь смертельному риску – революционеры провокаторов казнят безжалостно, – и поинтересовался:

– А когда «извозчики» с динамитом ждут, моя жизнь риску не подвергается?! Я во дворец выехать не могу – по вашему же указанию, полковник! Я, министр, вынужден вам подчиняться! Каково мне в глаза государю глядеть?!

Герасимов понимающе вздохнул, подумав при этом: «Чего ж мне-то врешь, голубь?! К какому государю я тебя не пускал?! Ты ж тайком по ночам к Зинаиде Сергеевне ездишь, к номера! И к Полине Семеновне, в ее дом, – благо, вдова, ничего не остерегается, во время утех кричит так, что прохожие вздрагивают, думая, не насилуют ли кого… Конспиратор дерьмовый… »

– Хочет этот самый Азеф работать, – продолжил Дурново, – пусть себе, я не против: время беспокойное, каждый сотрудник позарез нужен. Что же касается риска, то мы его оплачиваем.

И – легко подписал документ, калькулирующий расходы за труд Азефа, добавив при этом:

– Пусть его по-прежнему Рачковский курирует, но все встречи проводит в вашем присутствии. Все до единой.

Герасимов, однако, решил по-своему, ибо достаточно уже обжился в столице, получил информацию, которая есть ключ к незримому могуществу, вошел во вкус дворцовых интриг и начал грести на себя – хватит каштаны из огня таскать. Раз в месяц он встречался с Азефом в присутствии Рачковского, а дважды – с глазу на глаз; во время этих-то бесед и рождалась стратегия террора, на который – в своей борьбе за власть и продвижение вверх по карьерной лестнице – решил поставить Герасимов, понимая, что рискует он не чем-нибудь, а головой…

… После разгона Первой думы, которая показалась двору слишком революционной, после того как Трепов и Рачковский скушали Витте и вместо Сергея Юльевича премьером был назначен вечно дремавший Горемыкин, а Дурново, получив почетную отставку, сразу же уехал в Швейцарию, вместо него в столице появился новый министр, Столыпин, – провинциал с цепкими челюстями. Когда дедушка Горемыкин ушел на покой, уступив место Петру Аркадьевичу, когда выбрали Вторую думу, но она, по мнению Столыпина, оказалась еще более левой, чем первая, именно Герасимов – в обстановке полнейшей секретности – обговорил с Азефом план провокации, которая позволила и эту, неугодную правительству, Думу разогнать…

… Именно поэтому Герасимов самолично встречал Азефа на вокзале, не предполагая даже, что зеленые глаза Дзержинского фотографически точно зафиксируют его лицо в закрытом экипаже, куда садился руководитель эсеровской боевки Азеф, знакомый Феликсу Эдмундовичу еще по Швейцарии, – свел их там три года тому назад Яцек Каляев.

… Ах, память, память! Эта духовная категория куда более страшна

– по своей взрывоопасности, – чем тонны динамита; если взрывчатка может разложиться, сделаться рыхлой массой, без запаха и вкуса, то память уничтожить нельзя, – вечная категория, всяческое умолчание лишь укрепляет ее мощь, делая – по прошествии лет – все более страшной для безнравственных тиранов, лишенных социальной идеи и человеческой порядочности. Необходимость спектакля в суде на Окружном

Получив – через верных друзей – пропуск на процесс по делу бывших членов Первой Государственной думы, Дзержинский зашел в писчебумажную лавку Лилина, что на Невском; спросил у приказчика два маленьких блокнота и дюжину карандашей.

Молодой сонный парень в поддевке, бритый под горшок, но в очках, завернул требуемое в бумажный срыв, назвал цену и лающе, с подвывом зевнул.

– Вы карандаши, пожалуйста, заточите, – попросил Дзержинский, – они мне потребуются в самом близком будущем.

– Придете домой и обточите, – ответил приказчик.

– Тогда, быть может, у вас есть бритва? Я это сделаю сам, с вашего разрешения. На улице достаточно сильный мороз…

Приказчик осклабился:

– Что, русский мороз не для шкуры ляха?

Дзержинский обсмотрел его круглое лицо: бородка клинышком, тщательно подстриженные усы, сальные волосы, глаза маленькие, серые, круглые, в них нескрываемое презрение к ляху, который и говорит-то с акцентом.

– Где хозяин? – спросил Дзержинский холодно. – Извольте пригласить его для объяснения…

Приказчик как-то враз сник; Дзержинскому показалось даже, что волосы его стали еще более маслянистыми, словно бы салились изнутри, от страха.

– А зачем? – осведомился парень совсем другим уже голосом.

Дзержинский стукнул ладонью по прилавку, повысил голос:

– Я что, обратился к вам с невыполнимой просьбою?!

– Что там случилось? – послышался дребезжащий, усталый голос на втором этаже; по крутой лесенке спустился высокий старик в шотландском пледе, накинутом поверх длинного, старой моды, сюртука; воротник рубашки был до того высоким, что, казалось, держал шею, насильственно ее вытягивая.

– Добрый день, милостивый государь, – Дзержинский чуть поклонился старику. – Я хочу поставить вас в известность: как журналист, я обязан сделать все, чтобы вашу лавку обходили стороною мало-мальски пристойные люди. Я не злоупотребляю пером, согласитесь, это оружие страшнее пушки, но сейчас я был бы бесчестным человеком, не сделав этого…

– Заранее простите меня, – сказал старик, – хотя я не знаю, чем вызван ваш гнев… Понятно, во всех случаях визитер прав, а хозяин нет, но объясните, что произошло?

– Пусть это сделает ваш служащий, – ответил Дзержинский и медленно пошел к двери.

Приказчик молча бухнулся на колени, а потом, тонко взвизгнув, начал хватать хозяина за руку, чтобы поцеловать ее:

– Да господи, Иван Яковлевич, бес попутал! Оне просили карандаши заточить! А я ответил, чтоб сами это дома сделали…

– Милостивый государь, – остановил Дзержинского старик, – позвольте мне покорнейше отточить вам карандаши… Право, не оттого, что я боюсь бойкота моей лавки; я попросту обязан это сделать. – Он брезгливо выдернул свою сухую руку из толстых пальцев приказчика. – Однако, полагаю, вас огорчил не только безнравственный отказ этого человека… Я допускаю, что он, – старик кивнул на приказчика, по-прежнему стоявшего на коленях, – вполне мог сказать нечто, задевшее ваши национальные чувства, не правда ли?

– Верно, – согласился Дзержинский. – Тогда отчего же, зная это, вы держите такого служащего?

– Присоветуйте другого – на тот же оклад содержания, – буду премного благодарен…

– Иван Яковлевич, отец родимый, – взмолился приказчик, – простите за-ради христа сироту! Все ж про поляков так говорят, ну, я и повторил, винюся, не лишайте места!

– А кто это «все»? – поинтересовался Дзержинский. – В «Союзе русских людей» состоите? Сходки посещаете?

– Так ведь они за успокоение говорят! Чтоб смута поскорей кончилась!

– Боже мой, боже мой, – вздохнул старик, начав затачивать карандаши, – какой это ужас, милостивый государь: темнота и доверчивая тупость… Неграмотные, но добрые по своей сути люди повторяют все, что им вдалбливают одержимые фанатики… Судить надо не его, а тех образованных, казалось бы, господ, которые учат их мерзости: «Во всех наших горестях виноват кто угодно, только не мы, русские»… А ведь мы кругом виноваты! Мы! «Страна рабов, страна господ»… Ах, было б поболее господ, а то ведь рабы, кругом рабы… Вот, извольте, я заточил карандаши, – старик подвинул Дзержинскому семь «фарберов» и начал медленно подниматься по скрипучей лесенке. Остановился, стараясь унять одышку; улыбнулся какой-то отрешенной улыбкой. – Между прочим, в этом доме, у моего деда Ивана Ивановича Лилина, обычно покупал перья ваш великий соотечественник поэт Адам Мицкевич…

… В час дня в здании Окружного суда, что на Литейном, при огромном скоплении зевак на улице (в помещение не пустили жандармы) начался процесс над членами распущенной Первой думы…

… В час двадцать приехал Герасимов, устроился в самом уголке тесного зала, скрыв глаза темным пенсне; борода припудрена, чтобы казалась седой; Дзержинский сидел рядом, записывал происходящее.