Межконтинентальный узел - Семенов Юлиан Семенович. Страница 56
— Смысл операции «Либерти» состоит в том, чтобы по этому условному сигналу мой непосредственный руководитель из ЦРУ Гарри Сайтон приехал в столицу Германской Демократической Республики и там нелегально встретился со мной.
— Зачем?
— Для обсуждения вариантов моего ухода на Запад.
— А какие варианты возможны?
— Первый вариант: он вручает мне американский паспорт и билет на поезд… Второй — уход самолетом, но через третью страну, скорее всего Африканского континента…
— Вы хорошо помните Гарри Сайтона?
— Да! Я сразу опознаю его! Вы захватите с поличным!
— Вы имеете в виду американский паспорт с вашей фотографией?!
— Конечно.
— Где и когда вы встречались с Гарри Сайтоном?
— Первый раз в Париже, когда он передал мне этот треклятый чемодан…
— А второй раз?
— Через год… В Женеве… Именно он предложил мне устранить Георгия Иванова с того поста, где тот работал в то время.
— Он разговаривал с вами о Пеньковском?
— Да.
— Когда?
— Практически во время каждой из этих встреч.
— Он говорил вам, что Пеньковский является их агентом?
— Нет.
— Убеждены?
— Конечно.
— Что его интересовало в Пеньковском?
— Всё.
— А что вы ему отвечали?
— Я?
— Ну, естественно, не я, — усмехнулся Славин. — Я бы знал, что ему надо ответить.
— Старался давать обтекаемые ответы…
— Почему?
— Не знаю… Я боялся Пеньковского… Думал, что это проверка…
— Вы думали, что это проверка? — переспросил Славин и неторопливо, чуть не по слогам, врезал: — Скажите, а сколько вариантов и значений дал этот самый Сайтон для использования слова «либерти» в шифровке?
Лицо Кулькова снова потекло; Славин понял, что угадал. «Бойся везения вначале», — вспомнил он слова Абеля, тот часто повторял именно эту фразу; сейчас Кульков задаст какой-нибудь вопрос, чтобы выгадать время.
— Что вы имеете в виду? — спросил наконец Кульков, облизнув сухие губы.
— Ничего, — устало ответил Славин. — Ровным счетом ничего. Но от того, как вы ответите, зависит лишь одно: поверю я вам или нет. Конкретно: примем мы ваше предложение о поездке в Берлин или отвергнем… Не торопитесь говорить… Идите в камеру и подумайте…
…На сообщение Кулькова, заложенное им в контейнер тайника — под контролем контрразведчиков — и взятое через пятнадцать минут Питером Юрсом, радиоответа, как это бывало ранее, в тот же день не последовало…
В КГБ не знали, что сразу после прочтения информации Н-52 московская резидентура ЦРУ отправила в Лэнгли срочную шифрограмму: одна из цифр написана Н-52 таким образом, как было обусловлено заранее — в случае провала.
…Прочитав расшифрованное сообщение, ЗДРО вытянул ноги, запрокинул руки за голову и закрыл глаза, не зная, радоваться этой новости или печалиться; любой агент обречен, вопрос времени; сейчас важно другое — настало ли время, когда провал Н-52 угоден и, соответственно, розыгрыш «Либерти», или же время еще не приспело; рано, поздно, не успел, переторопил — значения не имеет; время или нет, вот в чем вопрос…
«Папа!
Я получил письмо.
На все твои доводы я бы мог ответить своими.
Но это будет перебранка, а она представляется мне недостойной.
Ты не прав ни в одной из своих посылок. Все твои соображения несут на себе печать пристрастного домысла.
К сожалению, я обязан открыть тебе правду.
Тетя Мэри объяснила мне, что врачи сказали маме, как ей опасно рожать. Но ведь ты итальянец, а как итальянец может жить, не имея детей? И ты заставил маму родить меня. И поэтому ее не стало.
Тетя Мэри сообщила мне об этом три года тому назад, когда у тебя появилась именно та женщина, которая так сострадала, что ты не научил меня ценить добро. Передай мою глубокую благодарность твоей подруге за заботу обо мне. Я очень тронут и отдаю дань ее бесспорным педагогическим способностям. Только пусть бы она решилась пожертвовать собою, чтобы удовлетворить прихоть мужчины, которого любит: родить ребенка, зная, что это унесет ее в могилу.
Не считай меня неблагодарным. Я никогда не забуду то добро которое ты для меня сделал.
Эту горькую правду ты вынудил меня сказать своим жестоким письмом.
Сейчас я живу у бабушки, нам с Дэзи здесь удобнее, и старенькая счастлива, что не одна. Так что звони. Я буду рад услышать тебя.
Стивен»
Кузанни отложил письмо, не в силах пошевелиться. Что он такое говорит?! Это же бред какой-то!
«Ну и что? — спросил он себя, ощущая громадную тяжесть в плечах, словно чугунные плиты положили на них. — Ну и что? Если он поверил в это, ничто его не переубедит, это навсегда… Но Мэри не могла так сказать! Это невозможно! Так позвони ей, — сказал он себе, по-прежнему не в силах пошевелиться. — Зачем? Что это изменит? — спросил он себя. — Как — что?! Ведь это ложь! Ты же сам писал ему про беду интеллигентов: обижаются, вместо того чтобы действовать… Но почему Мэри так сказала ему?! Почему?! Ведь я всегда считал ее своим другом! Мэри, милая Мэри, с ямочками на щеках, как же ты могла произнести такую кощунственную ложь?! Зачем?!»
Он все-таки пересилил тяжесть этих треклятых чугунных плит и медленно поднялся. «А зачем я поднялся? — подумал он. — Ах да, мне ведь надо найти телефон Мэри, я давно ей не звонил, запамятовал номер, плохо… А где моя записная книжка? В сумке, — ответил он себе. — Где она, кстати?»
Сумку он искал медленно и сосредоточенно; перерыв шкаф, заглянул под кровать, потом увидел, что проклятая сумка лежит на столе, рядом с телефоном, в трех сантиметрах от письма Стива…
— Мэри, здравствуй, — набрав семнадцатизначный номер, сказал он и закашлялся, горло свело спазмой.
— Здравствуй, Юджин! Как хорошо, что ты позвонил! Я читала твою корреспонденцию из Женевы, очень интересно…
— Ты говорила… — начал было Кузанни, но снова закашлялся. «Не хватало еще тут сдохнуть; везти свинцовый гроб чертовски дорого, меня же не застрелили, сам помер, государство самолет не предоставит, оплачивать расходы придется семье, бедный Стив, и так я здорово поиздержался, застряв с этим сценарием о проклятом Сэме Пиме…»
— У вас там холодно, в Европе? — заботливо поинтересовалась Мэри. — Ты простудился, бедненький Юджин?
— Ответь мне… — Кузанни откашлялся в третий раз и, сжав кулаки так, что ногти впились в кожу, медленно, чуть не по слогам, произнес: — Ты говорила Стиву, что его мать не могла рожать, это грозило ей смертью, но я, паршивый итальянец, мечтавший лишь о продолжении рода, заставил ее дать жизнь мальчику?
— Я не могла ему этого не сказать, Юджин, — ответила Мэри. — Элеонора была моим самым любимым человеком…
— Почему же ты никогда мне об этом не говорила?
— Как?! Ты что… не знал?
— Если бы я знал, разве бы я посмел, разве бы я…
— Юджин, милый! — Голос женщины сорвался. — Я была убеждена, что Элеонора сказала тебе об этом! Юджин, отчего ты молчишь?!
Кузанни медленно положил трубку на рычаг; трубка тоже стала чугунной, весила не менее тонны.
«Зачем ты продолжаешь скрипеть на этом свете? — спросил он себя. — Кому ты нужен с твоими дерьмовыми фильмами, эффектными корреспонденциями из Европы, премьерами, разгромными рецензиями Ларри Арса и медалями, полученными в Сан-Себастьяне и Каннах?! Никому ты не нужен!
Элеонора промолчала о том, что врачи запретили ей рожать… И Мэри, которая знала, тоже молчала тогда об этом. И только один я, доверчивый идиот, носился, счастливый, по городу… Бедная Элеонора, бедная моя, бедная, бедная… Но ведь она хорошо перенесла роды! — чуть не закричал он. — Ведь она встала на пятый день, это все неправда! Она расцвела после родов! Никогда не была так красива, как в тот день, когда мы привезли Стива домой!»
Он машинально начал листать страницы записной книжки. «Что ты ищешь? — спросил он себя. — Телефон доктора, который наблюдал Элеонору во время беременности», — ответил он себе и вдруг ощутил, что кто-то снял чугунные плиты с плеч и головы, стало легко. Он позвонил в справочный сервис Голливуда, запросил телефоны клиники доктора Самуэля Баренбойма; в приемном покое ответили, что доктор Самуэль Баренбойм умер семь лет назад; у него были пергаментные руки, вспомнил Кузанни, совершенный пергамент, только не желтоватый, а прозрачный, с ощущением легкой голубизны, наверное, сосуды очень близки к коже.