При исполнении служебных обязанностей - Семенов Юлиан Семенович. Страница 10

2

В Нижних Крестах экипаж Струмилина заночевал. На втором этаже в гостинице летного состава было все забито сверх всякой меры, и экипаж Струмилина поселили в маленькой жаркой комнате, отделенной от общежития пассажиров-транзитников тонкой стеклянной перегородкой. В общежитии три часа без перерыва лысый милиционер играл на гармошке песни. Играл он по-деревенски: виртуозно, громко и с «куплетом». Он вдруг высоким голосом выкрикивал один куплет песни, а потом продолжал играть молча. Так, изо всей песни «Тонкая рябина» он спел только две строчки:

Головой склоняясь
До самого тына…

В «Полюшко-поле» он пропел:

Это Красной Армии герои,
Эх, да Красной Армии герои!

А потом минут десять продолжал вариации на тему этой песни, но варьировал так громко, что Аветисян, не выдержав, открыл дверь в общежитие и попросил:

— Товарищ милиционер, мы не спали шестнадцать часов, в воздухе были, — нельзя ли потише?

— Можно, — ответил милиционер, вздохнув, — только тише я не умею. На гармошке завсегда громко играть положено.

— Прекратите ваше шмонцес, уважаемый раввин, — сказал Брок и поднялся с кровати.

— Сейчас я вам покажу, как на гармошке играют тихо.

Он подошел к милиционеру, взял у него из рук гармонь и, осторожно перебрав клавиши своими тонкими пальцами с ногтями, обгрызенными до крови, стал играть колыбельную.

Спи, моя радость, усни,
В доме погасли огни…

Милиционер засмеялся. Наум, не обратив на него внимания, продолжал петь:

Мышка за печкою спит,
Дверь ни одна не скрипит,
Спи же скорее, усни,
Малыш…

Потом Наум запел еще тише, по-еврейски:

Шлоф, мейн кинд,
Формах ди ойгн.
Шлоф, мейн тайер кинд,
Сиз ан одлер дурхгефлойгн,
Зайн золсту ви эр…

Милиционер замотал головой и, зажмурившись, стал подпевать Науму. Слух у него был прекрасный, он поймал мелодию, и они пели колыбельную на два голоса. А это очень здорово, когда двое мужчин хорошо поют колыбельную песню. В этом нет никакой сентиментальности, в этом есть большая доброта и мужественность.

Когда они кончили петь колыбельную, милиционер спросил:

— А на том языке, что Торрес поет, можешь?

— Нет.

— Эх, очень я обожаю, когда не по-русскому поют, но чтоб со слезой, по-нашему. Торрес и Бернес — нет для меня лучше певцов, душой поют, не горлом!

Ночью милиционер улетел, а на его койку и раскладушку, поставленную около двери, поселили двух уголовников, освобожденных из заключения. Один из них зашел в комнату струмилинского экипажа и спросил простуженным голосом:

— Пилоты, продажного спирту нет?

Струмилин, читавший сказку Сент-Экзюпери, ответил шепотом:

— Тише вы, люди спят!

— А спирту, спирту нет?

— Нет спирту, идите спать.

— Адью, — сказал уголовник и осторожно прикрыл за собой дверь.

Утром уголовники согнали с кровати какого-то старика, летевшего из Якутска к дочке в гости на зимовку, купили в магазине коньяку «Йонесели» и начали пить.

Они пили отвратительно и так же отвратительно закусывали. Они пили не глотками, как все, а выливали содержимое целого стакана в горло без глотков, сразу. А потом ели консервы — рыбу в томате — руками, капая на простыню и одеяло. Когда один из пассажиров сделал им замечание, уголовники стали смеяться и громко рыгать. А потом они стали издеваться над всеми пассажирами.

— У тебя нос длинный, — говорили они одному и щелкали его по носу.

— А у тебя курносый, — говорили другому и тянули его за нос. — Закон курносых не любит.

Пассажиры молчали. Богачев, оставшись после завтрака в комнате один, слушал происходившее за перегородкой и тяжело сопел.

«Что же они молчат, как кролики? — думал он. — Один раз дать по физиономии — и все станет на свои места».

— Ты, мордастый, — продолжали куражиться уголовники, — пойди в магазин, купи нам коньяку.

Богачев вскочил со своей койки, рывком открыл дверь и гаркнул:

— А ну, прекратить хулиганство!

— Этому гражданину надоело, кажется, жить, — сказал один уголовник другому. — Коля, подержи мой макинтош… Летчик, не вмешивайтесь в чужую жизнь.

— Если еще раз к кому-нибудь пристанете, шею сверну, — пообещал Богачев.

— Шею сворачивать нам нельзя. Мы исправились. Мы тогда, летчик, посадим тебя на десять суток за хулиганство и за оскорбление.

Двое пассажиров, воспользовавшись этим разговором, быстро ушли из комнаты. Осталось три человека: старик и два молоденьких парня.

— Дед, — просили уголовники, когда Богачев вернулся к себе, — станцуй нам падеспань, а мы тебе похлопаем.

— Да что вы, ребятки! — сказал дед. — Не надо.

— Танцуй.

— Не умею я…

— Танцуй, падла!

Богачева подбросило. Он ворвался в соседнюю комнату, и через минуту один из уголовников лежал на полу с разбитым лицом, а другой, стараясь вырваться из рук Богачева, выл:

— Ой, пусти, пусти, пусти!

Богачев со всего размаха швырнул его на пол.

— Еще раз начнете — изуродую!

Из комнаты выскользнули два паренька и старик. Богачев снова ушел к себе и лег на койку. Через несколько минут к нему заглянул уголовник с разбитым лицом и спросил:

— Пилот, у вас нет продажного спирту?

Тогда второй уголовник стал толкать его в спину и кричать:

— Пусти, Коля, я с него потяну права!

— Молчи, капуста! — цыкнул на него тот, что стоял в двери. — Пилот мускулистый, он сделает тебе форшмак детского питания. Пилот, ответьте на вопрос, будьте вежливы!

— Я сейчас продам тебе спирту, — пообещал ему Богачев и сделал вид, что собирается встать с койки.

Уголовник стремительно отпрянул от двери, сбив с ног того, что стоял у него за спиной.

— Хорошо, хорошо, — сказал он, — только не надо сердиться. Мы уважаем мускулистых пилотов.

Когда экипаж вернулся с аэродрома, Богачев рассказал Струмилину про двух уголовников.

— А что вы хотите? Они кичатся своим воровским кодексом чести, а никакого кодекса нет. У них, как у животных, сильный есть сильный, он и хозяин. Мы с ними чересчур цацкаемся, в либерализм играем, добренькими быть хотим.

— И с убийцами тоже, — добавил Володя Пьянков. — Он убьет «со смягчающими обстоятельствами» — ножом, а не топором, или топором, но не шилом, — вот ему пятнадцать и дают вместо расстрела. А убийца — он неисправимый. Око за око, зуб за зуб: у Наума предки неплохо продумали этот вопрос. Я человек добрый, но убийцу персонально расстрелял бы и даже водки потом пить не стал для успокоения.

— Пьянков стал Демосфеном, — сказал Брок, — за два года я не слышал от него больше пяти слов за один присест, а тут — так прямо речь.