Приказано выжить - Семенов Юлиан Семенович. Страница 92
Он привык к тому, что во время застолья, когда он начинал говорить, все замирали. Борман подавался вперед, внимая каждому его слову, иногда делал быстрые пометки маленьким карандашиком в таком же маленьком — величиною со спичечный коробок — блокнотике, однако сейчас Бормана за столом не было. Не было Геббельса, Геринга, Гиммлера, Кейтеля, Шпеера — не было всех тех, к кому он привык, а секретарши, приглашенные им в первый раз за те годы, что работали в ставке, продолжали поедать спаржевый суп, и звяканье серебряных ложек о тарелки показалось ему до того кощунственным и противоестественным, что он жалобно сморщился, посмотрел на Еву, одетую в роскошный серый костюм, глубокий цвет которого особенно подчеркивался бриллиантами, что украшали платиновые часы, вздохнул и, нахмурившись, замолчал.
После того как подали фаршированного кролика, а ему положили яичные котлеты с цветной капустой, Гитлер, услыхав бой высоких часов, стоявших в углу столовой, вздрогнул, пригнувши голову.
И сразу же заговорил. Слово сейчас было для него спасением, надеждой, тем, что позволяло ему быть здесь, среди этих женщин, живых еще, красивых, милых. Боже, насколько же они мягче мужчин, вернее их, тоньше!
— Вчера во сне я видел мать, — начал Гитлер, чуть покашливая, словно проверяя голос. В последние дни после инъекции голос садился. Он обратил на это внимание нового врача, но тот сказал, что это обычная реакция организма на отсутствие свежего воздуха — ничего тревожного. — Я увидел ее совсем молодой, в те дни, когда жил в Браунау. Каждый день, пугая самого себя невидимыми стражами, я миновал ворота старого города и — несчастное дитя окраины — оказывался на центральной площади, где были открыты рестораны и кафе, звучала музыка, слышался смех избалованных детей, наряженных, словно куклы… Я смотрел на них, остро смущаясь своих стоптанных башмаков и старого, кургузого пиджака, в котором моя фигура казалась мне самому убогой… Я начинал чувствовать изнуряющую ненависть к тем, кто благоухал и радовался жизни, ибо…
Гитлер снова нахмурился, потому что забыл, с чего начал, чему хотел посвятить эту свою тираду. Он мучительно вспоминал первую фразу, но то, что женщины деловито резали мясо, продолжая сосредоточенно есть, показалось ему до того обидным, что он едва сдержал слезы.
Когда Ева посмотрела не на него, а на дверь, что вела в конференц-зал, Гитлер вздрогнул и вжал голову в плечи — ему показалось, что там стоит Борман и молча глядит на его затылок, показывая всем своим видом, что пора, время настало, более ждать нельзя, нации угоден его уход, это вольет силы в сердца тех, кто будет продолжать борьбу за его дело. Как страшна жизнь, как жестокосердны те, кто окружал его, почему они не сделают что-нибудь, они могут, они обязаны смочь, это ведь так страшно — переход в небытие, когда рвущая боль разорвет череп и его мозг, полный великих мыслей, концентрат надежды арийцев, превратится в кровавое месиво…
«Нет, я не хочу, я не могу, мне так спокойно сидеть среди этих женщин, пусть они едят, ничего, я прощаю им их беспечность. Только бы говорить, продолжать быть, только бы не страшная тишина, которая настанет после выстрела. Я не смогу нажать на курок, я ни в чем не виноват, виноваты те, которые были рядом, они могли бы подсказать мне, а они трусливо молчали, думали только о себе, о своей выгоде, маленькие мыши, кем я окружал себя, бог мой?!»
Ева вдруг поднялась, и Гитлер еще сильнее пригнулся, затравленно оглянувшись.
— Мой дорогой, — сказала Ева, и это обращение шокировало его, он обвел взглядом секретарш, но никто не обратил на это внимания — пили вино и вкусно ели, Ева — законная жена, она вправе обращаться к нему так, как обратилась, отчего нет. — Я сейчас вернусь, я забыла отправить телеграмму сестре, прости меня…
— Если это касается изменника Фегеляйна, ты не вправе посылать ей ни слова соболезнования! — сказал Гитлер.
— Мой дорогой, — ответила Ева уже возле двери, — это касается нас с тобою…
Гитлер подумал, что Ева сейчас сделает нечто такое, что принесет спасение, он ждал чуда от кого угодно, только б теплилась надежда, только б прошла минута, вторая, час, сутки, а потом что-нибудь произойдет, обязательно произойдет нечто такое, что принесет спасение…
А Ева пошла в радиорубку и попросила отправить телеграмму в Оберзальцберг сестре: «Пожалуйста, срочно уничтожь мои дневники!»
Она знала, что делала. Она вела дневники в тридцать пятом году, когда их роман с Гитлером только-только начинался. Она описывала тот февральский день, когда он приехал к ней и сказал, что решил подарить ей дом. И какое это было для нее счастье! Как она потом сходила с ума от ревности, когда он ездил к Геббельсу, этому мерзкому своднику, и проводил там долгие часы с певичкой Ондрой, с женою тяжеловеса Макса Шмелинга… Ева сильно любила его тогда, потому что он был ее первым мужчиной… О, как это было ужасно, когда она отправила ему письмо, решив принять снотворное, если он ей не ответит! И как искренне переживала она, ожидая письма, чего только не передумала она в те дни! Может быть, ее письмо попадет ему в тот момент, когда он будет не в духе, может быть, вообще не надо было писать ему… «Мой бог, помоги мне поговорить с ним, завтра будет слишком поздно…» — шептала она тогда поминутно и приняла тридцать пять пилюль снотворного…
Ева Гитлер сидела возле радиста, передававшего ее телеграмму сестре, и вспоминала то звонкое ощущение горя, которое она испытала, когда доктор кончил промывание… Ей было так хорошо, когда она уснула, такие чистые мелодии слышались ей, а потом наступила тишина, спокойная, глухая тишина…
…И снова Гитлер обошел строй людей, стоявших перед ним, и снова пожал руку каждому, произнеся слова сдержанной благодарности, и снова ищуще заглядывал в глаза, и снова прислушивался к шуму, доносившемуся из других комнат: там был слышен смех, музыка, хлопанье пробок шампанского…
Когда он затворил дверь кабинета, в прихожей что-то звякнуло.
— Кто?! — спросил Гитлер испуганно. — Кто там?
— Я, — ответил Борман. — Я подле вас, мой фюрер…
Он стоял в тамбуре вместе с Геббельсом. Звякнула канистра с бензином, которую он принес с собою. Геббельса трясло мелкой дрожью. Лицо пожелтело, виски поседели.
Ева приняла яд спокойно, сидя в кресле. Раздавив ампулу зубами, она только чуть откинулась назад и беспомощно опустила руки.
Гитлер долго ходил вокруг мертвой женщины, бормоча что-то, потом потрепал Еву по щеке, достал пистолет и приставил дуло ко рту.
Ужас объял его.
«Нет, — прошептал он, — нет, нет, я не хочу! Это неправда! Все это ложь! Я не хочу! Мне надо заставить себя проснуться, я просыпаюсь, мамочка!..»
А потом мысли как-то странно смешались в его голове, и он начал быстро ходить вокруг кресла, где лежала мертвая Ева, быстро и усмешливо бормоча что-то под нос…
Борман посмотрел на часы. Прошло уже двадцать минут.
Он погладил Геббельса по плечу и отворил дверь кабинета.
Гитлер, не обращая на него внимания, быстро и сосредоточенно ходил вокруг кресла, где лежала Ева. В правой руке его была зажата рукоять пистолета.
Борман разомкнул холодные пальцы фюрера, взял его вальтер и, приставив к затылку, выстрелил…
…Через несколько минут комната заполнилась людьми. Геббельс трясся от рыданий, Борман успокаивал его…
Затем Борман пригласил Вейдлинга в конференц-зал и сказал:
— Вы не смеете никому и ни при каких обстоятельствах говорить о кончине фюрера. Даже Дениц не будет знать об этом. Ясно?
А потом он пригласил к себе генерала Кребса и вручил ему запечатанный конверт.
— Это письмо вы передадите лично маршалу Жукову. Вы вернетесь сюда с мирными предложениями красных. На Западе никому не известно о кончине фюрера. Там никто не знает о составе нового кабинета. Мы сообщаем о завещании Гитлера лишь одним русским. Этого нельзя не оценить. Мы идем к ним с тем, о чем вы говорили еще в сорок четвертом году. Тогда вас не послушали. Теперь вам и карты в руки. С богом, генерал, мы ждем мудрого ответа красных.