Псевдоним - Семенов Юлиан Семенович. Страница 48

Так что ты скажи Па, что я, если только он меня выцарапает отсюда, не стану больше грабить поезда, а начну писать рассказы, благо Портер рядом, научит.

Твой брат Эл Дженнингс, спасший тебя от верной смерти.

Это я не зря подчеркнул, давай и ты поворачивайся, помоги мне".

42

"Дорогой Ли!

Эти рассказы – последние, которые я решаюсь послать тебе для литературных агентств. Если и эти вернут, то, значит, надо переквалифицироваться в профессионального карикатуриста, сейчас люди белее охотно глядят смешные рисунки, чем читают грустные книги.

Я много думал над тем, каким псевдонимом подписать эти вещи. «Сидней», «Миллер», «Билл Бу», «Вилли Билл», настолько приелись литературным агентствам, что надо придумать нечто новое.

Знаешь, впервые я вспомнил отца, когда мне пришлось идти в карцер, а там был один креол, он к тому же плохо говорил по-английски и очень жаловался на боли в печени, но ему сказали, что он симулянт, и заточили в каземат – без хлеба и воды, на двое суток. Он потерял сознание, лежал бездыханный. Его отнесли в мертвецкую и бросили на лед. А утром он стал стонать. Его волосы, черные, с проседью, вросли в лед. Когда мы вытащили его наверх, в лазарет, он скончался. В каптерке я получил ящик с его вещами. Там были носки, старая рубашка, шляпа, проеденная молью, фотография древнего старика с надписью: «Дорогому сыну от беспутного Папы, прости меня, мальчик», и оловянное кольцо. Я пошел в администрацию, чтобы узнать домашний адрес креола, но мне сказали, что адреса нет, поскольку он жил с отцом, а тот вскоре после ареста сына умер от голода, так как креол был единственным кормильцем. Оказывается, он работал почтальоном; отец, которого он трепетно любил, страдал запойной болезнью, а в газетах напечатали объявление, что доктор Снайдерз умеет лечить алкоголиков. Креол заимообразно – до получки – взял чей-то денежный перевод на сорок два доллара и отвез отца к доктору Снайдерзу, но тот, конечно, ничего не смог сделать для старика, а сын угодил к нам в тюрьму на двенадцать месяцев и три недели. Он страшно бушевал, кричал и плакал, доказывая всем, что отец умрет без него, единственного кормильца, а надсмотрщики смеялись: «Не кормильца, а поильца!» Из-за того, что он бушевал, страшась за жизнь отца, ему то и дело давали наказания, а потом стали отправлять в карцер, и все дело кончилось смертью тридцатилетнего человека с густой сединой в курчавых, когда-то черных как смоль волосах.

И вот когда мы закрыли ему глаза и положили в гроб, сколоченный из плохо строганных досок (впрочем, какая разница, в каком гробу лежать?!), я вдруг вспомнил своего отца и мою к нему несправедливость, и мне стало так горько, что нет слов передать. Я вспомнил огромный лоб отца и вечно удивленные глаза, взирающие на мир доверчиво, ищуще и просто! А я по наущению бабушки сжигал его чертежи, а ведь, может быть, он был близок к своему открытию, быть может, он был на грани того нового, что могло дать людям хоть какое-то облегчение в их каждодневном каторжном труде во имя хлеба насущного!

Знаешь, дети редко ценят отцов, они тянутся к женщине, к ее теплу, они ведь неосознанно помнят мать и бабушку с первых дней своих, и нет, им кажется, умнее и сильнее существ на земле, чем женщины. А ведь самые страшные удары судьбы принимают на себя мужчины, именно поэтому так суровы они, так редко ласкают детей, так часто обрушиваются в пьянство. Когда женщине нечем кормить ребенка, она сокрушается о нем лишь, об одном, маленьком, а мужчина чувствует, как разрывается сердце не только за дочь или сына, но и за ту, которая решила стать его подругой. Боль за двоих страшнее, чем боль за одного, тут арифметика, а не геометрия, это понять просто, но понимание это приходит к людям, когда отцов нет в живых уже, сиротство и одиночество.

В первые месяцы моего заключения соседом по камере был Нельсон Грэхэм, он угодил к нам, потому что грабил в аристократических районах, но он стал заниматься этой работой лишь после того, как испробовал все пути, чтобы получить место на службе, а у него было двое детей, и их надо было кормить… Боже, как он плакал по ночам, Ли! Он весь трясся под суконным, пропахшим карболкой одеялом, рвал зубами подушку, чтобы никто не услыхал его слез и не увидел их – в тюрьме такое мало кому прощают, слабого затаптывают, закон выживания, ничего не поделаешь… Когда он получил письмо, что его жена вышла на панель, а детей отдала в приют, он умудрился повеситься на простыне, а у нас такие дырявые и старые простыни, что только можно было диву даваться, как он набрался смелости на такой шаг – останься в живых, сидеть бы ему в карцере пару недель, как пить дать…

А Ричард Прайс?! Он получил бессрочную каторгу за то, что открывал самые надежные сейфы банков, и делал это не оттого, что родился взломщиком, а потому, что нечем было кормить маму. Ты думаешь, это просто – вскрыть сейф?! О, это страшное и кровавое искусство! Прайс спиливал напильником кожу с пальцев и ощущал ею секреты шифра, понимаешь? Он провел в тюрьме больше пятнадцати лет и уже смирился с мыслью, что здесь и умрет; он был лишен права на переписку – то, что поддерживало Надеждой одних, для него оказалось спасением, потому что он был отрезан от Памяти по своей семье; ему были запрещены свидания, ни одного за пятнадцать лет; даже газет и книг ему не давали – дядя Сэм умеет сурово наказывать тех, кто посягает на святая святых – Ее Величество Собственность! И надо ж было случиться такому, что в здешнем банке дал деру один босс, прихватив с собой ключи от сейфа! Тюремщики пообещали Прайсу свободу, если он вскроет сейф, и подтвердили свое обещание тем, что позволили ему написать письмо домой, и он получил ответ, и мама писала, что ждет его, любит его и верит в его благородство, и Прайс спилил кожу на пальцах и открыл сейф, а его за это отправили не на свободу, а в ледяной карцер. Как он плакал перед смертью, как он рвал грудь своими окровавленными пальцами: «Зачем?! Ну зачем?! Зачем?!» А ведь он пошел на это только во имя семьи, во имя кого же еще?!

Поэтому я долго размышлял, дорогой Ли, чем я могу искупить свою невольную вину перед отцом. Я ведь не только сжигал его чертежи и модели, я ревниво следил за тем, с кем из женщин он раскланивается на улице, ибо память об умершей маме была для меня дороже живого отца. Ах, разве можно выразить все это в письме? Много рассказов потребно для того, чтобы составить некую картину общего, да и получится ли такого рода картина? Кому она по плечу? Наверное, будущие поколения смогут судить о жизни своих предшественников не по романам одного писателя, но по творчеству многих. Даже Христос имел помощников, и правда его времени запечатлелась в их рассказах, столь, казалось бы, одинаковых по сюжету, но таких разных по языку, характерам и стилям!

В нашей жизни существует два вида борьбы.

Первый: человек видит несправедливость, то, что мешает жить окружающим, что развращает их, унижает и губит. Он восстает против этого каждый день, час, каждую минуту. Он борется со злом так, как только может, всеми способами, ему доступными. (Если бы я избрал этот путь, я был бы обязан переслать тебе документы о том, как здесь жульничают, покупая хорошую пищу, а заключенным дают помои, выручка – в свой карман; я был бы должен объявить голодовку, пойти в карцер и на экзекуцию, когда казнили Кида; я был бы обязан поднять голос против неравенства даже здесь, когда «банкирам» можно все, обычным бедолагам – ничего, и за это бы мне прибавили срок, и неизвестно, вышел бы я из тюрьмы или нет.) Второй: человек знает несправедливость, видит все то, что развращает, унижает, оскорбляет людей, но он чувствует в себе силу бороться не с локальным злом, каждодневным и ежечасным, а Огромным, Всеобщим. Такого рода чувствование приходит лишь к тем, кто одарен даром Мелодии, Цвета и Формы или же Слова.

Я рискнул избрать второй путь.

Я пошел во имя этого на временные компромиссы с совестью, ибо мне нужно было выждать и выжить, чтобы отдать всего себя этой моей борьбе.