Путь в новогоднюю ночь - Семенов Юлиан Семенович. Страница 3

2

Они добрались до зимовья, построенного около устья Няндармы, далеко за полночь.

В избушке было еще холоднее, чем в тайге. Горохов принес дров и разжег маленькую печку, сделанную из железной бочки. В избушке стало тепло через десять минут.

— Ну что ж, давай распаковываться, — предложил Горохов.

Наташа сняла куртку и подошла к печке. Подбросила еще два поленца и села на пол, поближе к огню.

— Поставь чай, — сказала она.

— Я не люблю, когда мне приказывают.

Девушка ничего не ответила. Протянув руки к открытой дверце печки, она грела пальцы, сжимая и снова разжимая маленькие кулаки. Горохов сходил за снегом, поставил котелок на печку и сел рядом с Наташей.

— Послушай, великая охотница, — улыбнулся он, — а ты на меня серьезно дуешься?

Наташа внимательно посмотрела на него и вдруг рассмеялась.

— Я не дуюсь на тебя, ничуть не дуюсь.

Горохов нахмурился, отошел к столу, сколоченному из плохо оструганных досок. Потер мизинцем переносье. «Это все, конечно, станет известно в экспедиции, — подумал он. — Просто чертовщина какая-то!» Достал из заднего кармана флягу со спиртом и спросил:

— Ты хочешь погреться?

Девушка ответила:

— Да.

Горохов налил ей спирта и разбавил его теплой водой. Наташа выпила и закашлялась. Она долго дышала носом и жмурилась, чтобы скрыть слезы. Горохов подвинул ей кусок хлеба и посыпал его солью. Наташа съела промерзший кусок и вытерла пальцами под глазами. Глаза у нее были смешные, лунные, словно у китаянки.

Потом выпил Горохов. Он крякнул, закурил и, улыбнувшись, покачал головой:

— Вот ведь какая штука жизнь, а?

Наташа ничего не ответила. Тогда Горохов взял ее руку в свои и сказал:

— Я шатун, Наташенька, самый настоящий шатун. Я ищу, я вечно ищу, но ничего не могу найти, потому что мне мешают другие медведи, более сильные. Вот тебя я нашел — и то, вижу, теряю. Оттого, что попался более сильный шатун. Что смеешься? Не надо. Если бы я сидел у костра, а ты пошла бы за солью к вьюкам, ты поступила бы так же, как и я.

— Может быть. Только Воронов бы так не поступил.

— Воронов? — переспросил Горохов. — Ты говоришь, Воронов?

Он увидел, что Наташа смотрит на него с усмешкой, и это было самым неприятным.

Пусть бы она плакала. Когда женщина плачет, тогда легче. Горохов знал это и умел утешать плачущих женщин.

— Ты очень красива, — задумчиво сказал он, — а я ценю красоту и болезненно воспринимаю диспропорцию. В чем бы то ни было. Когда я видел Воронова рядом с тобой, меня рвала злоба. В конце концов мы все — биологический вид. Самцы и самки. И нам нужна гармония. Ты и я — гармония. Ты и Воронов — диспропорция. Пусть даже он и стал бы кидаться на медведя с кулаками. Ты должна быть со мной, и ты будешь со мной.

Горохов подсел к Наташе и больно взял ее за руки у плеч. Он рванул ее к себе и прижал холодное лицо девушки к губам. Наташа оттолкнула его и сказала:

— Ты не шатун, Горохов. Если бы ты был шатуном, честное слово, я бы осталась с тобой. Но ты просто ласка. Ты знаешь этот биологический вид?

Горохов опустился перед девушкой на колени и, прижавшись головой к ее ногам, зашептал:

— Наташа, любимая, не надо! — И вдруг закричал: — Наташа! Я люблю! Не надо так!

— Слушай, перестань, — поморщилась девушка, — противно.

Она снова улыбнулась.

— Ну какой ты шатун? Ласка. Быстрая, красивая, хитрая. И знаешь, это великое счастье — то, что случилось сегодня. Я увидела настоящего шатуна и настоящую ласку.

Горохов снова стал целовать ее ноги в меховых штанах, обшитых чертовой кожей.

— Я бросил все на Сумаре, чтобы увидеть тебя, Наташа! Я все бросил, все ради тебя. Я оправдывал себя, потому что это во имя тебя!

— И убежал, когда был шатун, тоже во имя… — засмеялась девушка.

«Если сейчас она станет моей, — подумал Горохов, — тогда все изменится.» Он поднялся с колен, хрипло засмеялся и задул свечу. Наташа бросилась к двери, где стоял карабин.

— Как только ты посмеешь подойти ко мне, Горохов, я выстрелю в тебя.

…Всю ночь она просидела около печки, подбрасывая время от времени березовые поленца. Она смотрела в огонь и думала: «Хороший мой, добрый Воронов. Любимый мой человек. Ты думаешь обо мне?»

Начальник поисковой экспедиции профессор Цыбенко сидел возле окна. Стекла были разрисованы тонким кружевом инея. За печкой пел сверчок. Бревенчатые стены дома пахли жарким хвойным лесом.

Цыбенко был неисправимым поклонником охоты и всего к ней прилагавшегося: над узенькой железной кроватью висели три ружья, хотя стрелял профессор из рук вон плохо. Чуть пониже ружей висели ножи: огромные тесаки и маленькие, с наборными ручками финки.

— Что же мне сказать вам, Наташенька? — задумчиво спросил Цыбенко и потрогал оттопыренным мизинцем граненый стакан. — Я просто не знаю, что сказать. Я лучше спрошу. Вы фильм «Летят журавли» смотрели?

— Смотрела.

— А «Дом, в котором я живу»?

— Тоже.

— Ну и как? Понравились?

— Очень.

Профессор сморщил лицо и сказал жалобным голосом:

— А мне ужасно не понравились. Консерватор? Ханжа? Нет. Ни то, ни другое. Когда героиня одного фильма изменяет тому, кто на фронте защищает ее честь, — это для меня не героиня. Фильм, посвященный верности, никак, ну, никак не может иметь в первооснове своей неверность. И, бога ради, не убеждайте меня, что душой она верна. Я, понимаете ли, матерьялист…

Последнее слово Цыбенко произнес нарочито по-старинному, через мягкий знак.

Взглянув на девушку, он нахохлился и снова начал вертеть стакан коротенькими, плоскими пальцами.

— А когда героиня другого фильма, жена геолога, — снова начал он, сердясь на что-то, — отдается первому встречному, — ах, ах, с тоски! — для меня это тоже не героиня. Терпеть не могу ущербности. А ссылаться в гадостях на тоску и скуку чудовищно в наше время. Вы видели, сколько по Москве расклеено объявлений о наборе рабочих на Север и в Сибирь? А вы знаете, какие дают подъемные? А вот Стивенсону подъемных не давали и проезд не оплачивали. Сам ехал. И вообще тоска — это следствие нездорового воспитания, честное слово.

Наташа покачала головой и сказал задумчиво:

— В жизни всякое бывает, Иван Петрович. Жизнь — не телеграфные столбы, вытянутые по прямой.

Профессор запахнул свою коротенькую цигейковую куртку и пошел к шкафу. Пошуршав там бумагами, он достал большую коробку шоколадных конфет.

— Угощайтесь, — предложил Цыбенко, — это очень вкусно. Вы любите шоколад?

— Не очень.

— Это почему же? Шоколад полезен.

Наташа улыбнулась.

— Знаете, Иван Петрович, мне по возрасту не положено относиться к чему бы то ни было с точки зрения полезности.

— Ваша любезность не знает границ, — заметил Цыбенко. — Значит, шоколад нужен только старым развалинам вроде меня? Так?

— Вы меня в краску вгоните.

— Вряд ли, — сказал Цыбенко, — вряд ли я смогу вогнать вас в краску.

У Наташи загорелись уши. Она сдержалась, чтобы не встать и не уйти. Цыбенко заметил это и засопел носом.

— Так вот, о героях и героизме. Джек Лондон — это мужество, а Багрицкий — героизм. Этому я поклоняюсь. Серятинка обывательских бурь меня раздражает.

— Не всегда это серятинка и обывательщина. Иногда это жизнь.

Цыбенко забегал по комнате, натыкаясь на стулья. Давно сдерживаемое прорвалось.

— Жизнь, говорите? Чушь! Галиматья! Романтика миллионов — это жизнь. Жизнь — это то, что происходит сейчас в России. И не смотрите на меня так, будто я учитель политграмоты. Творят счастье не в крахмальных манишках, а в рваных ватниках и вонючих унтах. Воронов — это романтика! Я — это романтика! И не смейте, — крикнул Цыбенко, остановившись перед Наташей, — не смейте порочить мое понятие романтики!

— Иван Петрович, не сердитесь, — попросила девушка, — я просто говорю, что в жизни всякое бывает.