Смерть Петра - Семенов Юлиан Семенович. Страница 10

– А что в тех старых книгах напечатано про то, какой была Россия двадцать лет тому назад? Рисовано ли в тех книгах, где границы нашего государства простирались?

– Не книжное это дело, государь.

– А чье же?! – смиренно удивился Петр. – Ты ведь по России скорбишь, а державу и ее честь определяет размер территории и величина народонаселенности! Когда антихрист Петр на трон пришел, ты морей не видел. Питербурх на страх врагам не стоял, Азов словно штык был нам в подбрюшье! Ты Ригу – города, ныне нашего на века, – трепетал как форпоста, любезного для европейского завоевателя, будь то хоть наш брат и враг Карл, король шведский, будь то кто иной! А ныне?!

– Душу русскую потеряли мы ныне! – воскликнул Урусов, быстро облизнув верхней, чуть выступавшей губой нижнюю, маленькую.

– Значит, тебя только душа наша заботит? Тело – бренно? Так, что ль?

– Тело духу принадлежно, государь. Как на наше тело надеть аглицкий камзол, да прусский ботфорт, да французский шелк-батист, то и душа переменится! Мы долгие века свое носили, домотканое; своим умом жили, не басурманским; свои дома рубили – окном во двор; свой порядок в доме блюли – жен на поруганные взгляды не выставляли; не чужие читали книги – свои!

– Нишкни! – воскликнул Петр. – Это кто ж «читал»?! Ты за кого говоришь?! Коли у тебя дядья да тетки в теремах да палатах были грамоте учены, то этих, – он кивнул на каторжан, – кто этих-то учил?! Для чего ж ты раньше, до меня, не выучил их хоть старые книжки читать?! Школу б для них поставил! Академию б открыл. Хоромы у твоей семьи богатые, для полсотни учеников места б хватило!

– Я б открыл, государь! Да ведь твои супостаты вмиг объявятся и повелят мне бесовской геометрии холопов учить, а не церковному сказу!

– Так ты б открыл поначалу школу, а уж потом бы против меня говорить начал, в тот самый час, как мои супостаты б пришли к тебе. Языком молоть все горазды, а ты б за русский дух делом против меня восстал!

– Нет такого права, чтоб школы открыть без твоего дозволения.

– Ну и плохо, – после паузы, несколько обескураженно ответил Петр. – Это ты по делу сказал, отменим ту букву закона, чтоб всякую безделицу у высшей власти выспрашивать! Да только, думается мне, коли б и не существовало этой нашей половецкой дури – лоб бить перед каждым, чтоб свое получить, – все равно ты бы лишь языком молол; дела бежишь – оно вчуже тебе, барину!

– Дай волю, открою школу в Тобольске, когда в ссылку дойду.

– И геометрии станешь учить?

– Все тленом будет, и ты станешь им, государь, науки эти твои заморские – антихристово наваждение – сделаются тленом, исчезнут с нашей земли, памяти по ним не будет.

– Да ну?!

– Истый тебе крест!

– Как же ты без геометрии новые города намерен ставить? Как ты без сей бесовской науки мог бы северную столицу возвесть?

– А я не возвожу ее. Мы ее не возводим. Ее французишки да немчура возводят.

– Наш господь, Урусов, не только сам учил, но и учился.

– Так он же у своих учился.

– А коли у нас своих нету? – спросил Петр устало. – Тогда что?

– Значит, и не надо – каждому отмечено от господа свое!

– А где же русским людям жить? – спросил Петр.

– А где спокон веку жили: в наших селениях, в тихих да светлых деревнях! Только тебе память по нашей святой старине незнакома, государь!

– Да плакал ли ты слезами счастья хоть раз, сидя у слюдяного оконца, раскрашенного первым ноябрьским инеем?! Сердце твое разрывало тоскою по деревушкам в сосновых борах, когда утром дымы в темном небе белыми кажутся и хлебом пахнет, а ты, проживаючи по делам государевой надобности в славном городе Аахене, где родной печи нет и люди чужие, от тоски исходишь? Это знакомо тебе?! Нет, тебе бездельная лень боярская угодна, чтоб на тебя все окрест гнули спину, а ты бы в ухе пальцем ковырял да на юродивых смеялся! Я, российский государь, землю нашу знаю и сердцем ей предан, но, чтобы ее со стариною первозданной сохранить, мне города-крепости у морей потребны, дураку не ясно!

– Ты нас дурнями всех полагаешь, – словно бы не слыша государевых слов, гнул свое Урусов, цепляя лишь зыбкую форму того, что говорил собеседник, но никак не вникая в смысл, в душу мысли. – Коли любил бы ты нашего человека, разве б посмел немцам повелеть подушную опись каждого из нас составить, всех, будто скот, оклеймить и расписать по губерниям, похерив тем нашу вечную свободу?!

– Это ты под игом был два века свободен? Это ты под Лживым Дмитрием и его поляками был свободен? Это ты под Шуйскими свободою надышался?! Коли и был у нас Новгород вольным – с Ганзой и Амстердамом повязанный торжищами, – так ведь во прах сами же его и обратили, за то самое дело, что и поныне тебе столь ненавистно! Тьфу! Слеп ты и глух – оттого что дурень!

Урусов снова запел что-то свое, понять его становилось все труднее и труднее.

Петр решил было задуманное в гавани утром еще отменить, но, вглядываясь в ждущие лица каторжан, скованных с Урусовым одной цепью, сказал Суворову, давно уже стоявшему за его спиной:

– Пусть фельдъегерь раскладывает.

И, зная, что сейчас происходит за его спиною, Петр обратился не столько к Урусову, сколько к остальным каторжанам:

– В сердце моем не токмо одна жестокая справедливость живет, но и сострадание к человецем. Путь тебе, Урусов, предстоит долгий. Своей императорской милостью я даю тебе право не в нагольном тулупе идти в Тобольскую крепость и не в колодках, а по-людски. Выбирай – в дар от меня – сукно на дорогу да обувку.

– Себе одному не возьму, – ответил Урусов плачуще. – Мы, каторжники, единым миром мазаны.

– Молодец, – согласился Петр, – молодец, Урусов. Остальным тоже дадут. Что ты поначалу выберешь, то и остальные получат. Начинай.

Петр обернулся к Суворову. Тот стоял рядом с фельдъегерем, маленький, стремительный, носатый, задумчиво потирая замерзшими тонкими пальцами свой пушистый мягкий ус. У его ног на большом куске фланели лежали меховые башмаки; тяжелое сукно, фризовые рубахи (такие же, как и на государе, но не красные, а темно-синие), легонькие меховые безрукавки из желтой овчины; рядом лежал отрез тонкого ливерпульского сукна, взятый утром в гавани; разложены были и меховые тулупчики, только работы грубой и размером поболе.

Урусов, поклонившись государю, кивнул на то, что было лучшим, – на ливерпульское тонкое сукно.

– Для чего же толстое сукно не берешь? – спросил Петр, ткнув палку в негнувшийся на морозе, словно бы картонный отрез.

– Коли теплый да тонкий взять нельзя, то и за толстое сукно низкое спасибо, – смиренно ответил Урусов, – из него порты пошью, как-никак смена будет.

Петр – без взмаха, в слепой ярости, стремительно – перетянул Урусова своей палкой по короткому туловищу; голос задрожал, лицо побагровело:

– Ты отчего же аглицкой мануфактуры выбрал матерьял, сукин сын?! А что ж наше не взял?! Отчего от родимого рыло отворотил, а заморское выбрал?! А я хочу, чтоб это заморское русским сделалось! И чтоб мужик не пудовые шальвары из нашего сукна сшил, а такие, коим ни снег, ни дождь не страшны! «Петр, антихрист, хочет русских в аглицкий заклад отдать!» – передразнил государь Урусова и снова перетянул его палкой.

Плюнувши под ноги, отвернулся, пошел через плац; возле шлагбаума спросил фельдъегеря:

– Остальные, что в упряжке с ним, – кто?

– Тати, государь!

Петр хотел было что-то еще сказать, да не стал, махнул рукою, заторопился к повозке.

Суворов незнамо каким путем сидел уж на козлах, хорохористый и неприступный, лениво сдерживая коней…

3

На верфь Петр не поехал – знал, там сегодня отменно работают, потому как намедни застращал лентяев, нагрянувши раньше времени, – теперь хватит пороху дня на три, потом снова надобно заявиться…

А в сенат сейчас самое время, шесть уж часов, скоро пушка ударит; господа правители, видно, уж расселись по своим коллегиям, делают сумрачные лица; запалили, видно, канделябры; ассистенты им перья точат; у всех в жизни свой отсчет, а когда привычки известны – отсчет не так уж труден: как не был государь в сенате пять дней кряду, жди, к шести явится; служивые умеют высчитывать будущее по-своему.