Тайна Кутузовского проспекта - Семенов Юлиан Семенович. Страница 62

После очередного разговора с Цвигуном (вышел из кабинета второго человека страны смертельно бледный) Суслов встретился с Брежневым, который теперь бывал на Старой площади только три раза в неделю.

Говорили о Щелокове. Слишком много нареканий, идут письма, нельзя не реагировать, Андропов, видимо, не сможет и дальше замалчивать факты.

Брежнев позвонил Председателю Совета Министров Тихонову:

— Слушай-ка, милый, — сказал он своим особым, сытым голосом, так говорил в минуты наибольшего напряжения (захлебно шутил с Твардовским за день до вторжения в Чехословакию, анекдоты рассказывал), — сделай милость, возьми себе заместителем Щелокова…

Тихонов засмеялся:

— Леонид Ильич, да он же вор! Самый настоящий вор! Казни, но в замы не возьму.

… Когда Цвигун застрелился, Брежнев позвонил Суслову:

— Зачем же ты так людей калечишь, а? Ну, виноват, ну, наказали б, но под пулю подставлять не надо… Он же был мне верен, как пес… Или тебе мои люди перестали нравиться? Может, считаешь, что пришло время окружать старика другими? Не рано ли меня хоронишь? Не думай, что в мое кресло сядешь, серым кардиналом не меня называют, а тебя, не меня критикуют в республиках, а тебя, запомни это… Я добрый-добрый, но до поры, шутить со злыми можно, они трусливые, а с добрыми не шуткуй — добрый человек силен… И уже если я твои архивы подниму — по тридцатым и сороковым годам, — повалишься так, что пол носом прошибешь… Народу ты накосил предостаточно, сотнями тысяч исчисляются, если не миллионами, уважаемый народный избранник…

… Он пожалел об этом разговоре назавтра, когда сообщили, что Суслов при смерти; на заседании Политбюро увидел холодные глаза Андропова, скрытые толстыми стеклами очков, угольки Горбачева, сидевшего рядом с «Юрой», бесстрастные — Громыко, единственного, с кем оставался на «ты», и понял вдруг, что остался совершенно один среди этих людей; только Суслов утирал слезы, когда он читал наизусть Есенина (знал почти всего, от корки до корки), остальные — рассеянно внимали; только Суслов стоял с ним плечом к плечу, защищая память Сталина; только несчастный старик в пенсне первым ставил вопрос на Политбюро о присвоении ему, Брежневу, очередной Звезды, не обращая внимания на то, что те же Горбачев и Андропов рисовали на стопках бумаги какие-то сложные диаграммы, стараясь не смотреть на кардинала…

… Вот тогда-то, после всех этих скандалов с артистами, будь они неладны — одну убили, другую ограбили, третьего посадили в острог, чтобы принести горе дочери, — он и начал задумываться о том, кто же примет из его рук империю, кто сохранит по нем благодарственную память…

Тогда-то он и сказал себе, что лишь Черненко или Гришин смогут сохранить то, что он создавал эти долгие и прекрасные двадцать лет, вот тогда-то он и решил лишить Андропова реальной власти, переместив из КГБ, отдав при этом всю кадровую политику Черненко, — в конечном счете все решает математическое большинство голосующих, что ж еще-то?

Как и все люди малой культуры, лишенный глубинного политического чувствования, он не мог себе представить, что выборы Генерального секретаря будут происходить не на Старой площади, а в кабинете министра обороны Устинова — того, который, казалось, всегда и во всем был с ним, с Брежневым.

Вот и пойди разберись в людях…

Маленькая частность — гибель старой русской актрисы — оказалась одной из тех крошечных капель, которые могут оказаться последней, той, которая переполнит чашу — горя ли, терпения, усталости или тотального, пугающего своей тишиной безразличия…

— Лучше уповать на Господа, нежели надеяться на князей (Псалом 117,9).

— Лучше уповать на Господа, нежели надеяться на человека (Псалом 117,8).

— Так говорит Господь: проклят человек, который надеется на человека и плоть делает своею опорою, и сердце которого удаляется от Господа (Иеремия, 17,5).

— Богатых в настоящем веке увещевай, чтобы они не высоко думали о себе и уповали не на богатство неверное, но на Бога живого, дающего нам все обильно для наслаждения; Чтобы они благодетельствовали, богатели добрыми делами, были щедры и общительны, Сбирая себе сокровище, доброе основание для будущего, чтобы достигнуть вечной жизни (I Тимофей, 6,17–19).

— И мы познали любовь, которую имеет к нам Бог, и уверовали в нее. Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге… В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх; потому что в страхе есть мучение; боящийся несовершен в любви… Кто говорит: «я люблю Бога», а брата своего ненавидит, тот лжец: ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, которого не видит? И мы имеем от Него такую заповедь: чтобы любящий Бога любил и брата своего (I Иоанн, 4, 16, 18, 20, 21).

Как же мог Бог не карать презрительным забвением всех этих несчастных, самопредавших себя Сусловых, Брежневых, Гришиных, главным стимулом которых была не любовь, а страх и жажда удержать наслаждение, полученное ими от обладания властью?

Несчастные, могли ли они дать счастье согражданам своим?

И страдалица Зоя была обречена на муки не только теми, кто арестовал ее в сорок шестом, пытал в сорок седьмом и убил в восемьдесят первом, но и тем, что рождена она была здесь и жила в те страшные годы, которые именуют то «культом», то «застоем», а смысл в них затаен один: предательство того Бога, которому эта страна кланялась с той поры, как изрубила и сожгла прежних богов своих, горестных и добрых Перунов…

18

Варенов пришел в себя только в купе сочинского экспресса: за триста рублей достал купе в международном вагоне, обрушился на мягкую койку, затолкал под голову подушку и, запрокинув руки за голову, хрустко вытянулся, ощутив смертельную, безвольную расплющенность. Все те долгие часы, что он клеил пластырь на разбитую бровь и переносье, кружил по городу, собирал из тайников деньги (распихал по карманам сорок тысяч сотенными, не бог весть сколько, но какое-то время можно продержаться), менял такси и вагоны метро, опасаясь слежки, но усталости не чувствовал, а лишь постоянный, изматывающий, зубоклацающий ужас. Только здесь, в вагоне, сломался, перестав ощущать тело…

Он понимал, что, после того как назвал проклятому Артисту телефон Большого Босса, жизнь его рухнула, прошлое перечеркнуто, пощады не будет.

Если бы не ночная операция с Людкой, он бы пошел на Петровку, в ЧК, Прокуратуру, к черту, дьяволу и рухнул бы на колени, взмолившись о защите, отдал бы мусорам этого оборотня Эмиля. Он представлял себе, как его участливо выслушают, а потом неминуемо зададут вопрос про то, где он был той ночью, и, как бы он ни вертел, все равно развалят до задницы. Даже если и сохранят жизнь, то вломят пятнадцать лет строгого режима — медленная смерть, гниение, лучше уж сразу пулю в затылок. И Эмилю открыться нельзя: он не простит того, что я отдал его телефон, ни за что не простит, его только Никодим знает и я, да и то он открылся две недели назад, раньше к себе не подпускал, общался через Толика, а тому задания передавал кто-то еще, без имени и адреса, конспирация, неверие никому и ни в чем.

Достав из авоськи (специально купил неприметную, на такие ни мусора не зарятся, ни ворюги) бутылку коньяку, расцарапал пробку, приложился к горлышку, начал пить большими глотками, в который раз уже уговаривая себя, что это последняя, сейчас надо быть трезвым, предстоит принять решение, возможны разборы и толковища, надо быть постоянно собранным, это не профсоюзные собрания, каждое слово надо взвешивать, любой миг быть готовым к неожиданностям, На такое рода процессах все решает мгновение: умеешь вовремя отмахнуться — твое счастье, нет — смерть, не взыщи, все по закону

Мечась по Москве, Варенов постоянно искал выход. Ему казалось, что спасение где-то рядом, хотя мысли были рваные, путаные, огрызки какие-то. Он верил, что мысль живет отдельно от плоти, по своим, неподвластным человеку законам, и то, чему суждено произойти, свершится вне и без человеческой на то воли, само по себе.