ТАСС уполномочен заявить - Семенов Юлиан Семенович. Страница 61
Когда Константинов сказал о приглашении нового консультанта, Ухов осел, начал рассуждать о ранимости художника, произнес речь во славу чекистов и, в конце концов, соображения Константинова принял.)
Первый ролик был видовым; актер шел по берегу реки, потом бежал; сиганул с берега — красиво, ласточкой, и Константинов вдруг явственно ощутил вкус воды, темной, теплой, мягкой.
— Хочу посмотреть, как он движется, — пояснил Ухов, — это очень важно — пластика актера.
«Попробуй теперь восстанови, как двигался Дубов, — машинально подумал Константинов. — Избегал камеры. Почему? Проинструктировали? Но ведь это не умно: человек, который постоянно опасается чего-то, — уже отклонение от нормы, и мы сразу же включим это отклонение в „сумму“ признаков».
— А сейчас поглядите внимательно, мы взяли на главную положительную роль Броневого, предстоит драка с худсоветом, — шепнул Ухов.
— Отчего? — удивился Константинов.
— Стереотип мышления: боятся, что в нем проглянет Мюллер.
— Что за чушь?! Актер — лицедей, чем большим даром перевоплощения он наделен, тем выше его талант.
— Ах, если бы вы были членом художественного совета, — сказал режиссер Евгений Карлов, — нам бы тогда легче жилось.
Броневой был хорош, достоверен, но что-то мешало ему, ощущалась какая-то робкая скованность. Константинов понял: актеру не нравятся слова. Действительно, есть три измерения: сначала сценарий, потом режиссерская разработка, а уж третья ипостась кино — это когда появляется Его Величество Актер. Броневой говорил текст, который ему не нравился, словно бы какой-то незримый фильтр мешал ему; там, где в сценарии был восклицательный знак, он переходил на шепот, многозначительный вопрос задавал со смешком, пытался, словом, помочь сценаристу, но не очень-то получалось; первооснова кинематографа — диалог: коли есть хорошие реплики, несущие стержневую мысль, — выйдет лента; нет — ничто не поможет, никакие режиссерские приспособления.
В следующем ролике актер пробовался на роль шпиона. Константинову сразу же не понравилась его затравленность; он с первого же кадра играл страх и ненависть.
— Такого и ловить-то неинтересно, — заметил Константинов, — его за версту видно.
— Что ж, идти на героизацию врага? — удивился Ухов. — Мне это зарубят.
— Кто? — спросила Лида, положив свою руку на холодные пальцы мужа. — Кто будет рубить?
— Боюсь, что ваш муж — первым.
— Ерунда, — поморщился Константинов. — Если помните, я все время обращал ваше внимание на то, что в сценарии противник — прямолинеен и глуп. А он хитер и талантлив, именно талантлив.
— Можно сослаться на вас, когда я буду говорить с худсоветом?
— Зачем? Я сам готов все это сказать. Обидно не столько за зрителя — за талантливого актера обидно. Унизительно, когда человека заставляют говорить ложь, выдавая ее за правду.
Остальные сцены Константинов смотрел молча; он чувствовал, как его с двух сторон рассматривали: Ухов — напряженно, ожидающе и Лида — ласково, с грустью.
За мгновение перед тем, как включился свет, Лида убрала руку с его ладони и чуть отодвинулась.
Ухов закурил, потер руки и с плохо наигранной веселостью сказал:
— Ну, а теперь давайте начистоту.
— Вправду хотите начистоту? — спросил Константинов.
Карлов усмехнулся:
— Совсем — не надо, оставляйте шанс режиссеру, Константин Иванович.
— Мне не очень все это понравилось, — сказал Константинов. — Не сердитесь, пожалуйста.
— У вас есть любимое слово, Константин Иванович, — «мотивировка». Ваша мотивировка?
— Понимаете, как-то жидковато все это. Нет мысли. А работа чекиста — это в первую очередь мысль. А мысли противен штамп. Вот в чем штука. Мой шеф, генерал Федоров, во время войны возглавлял отдел, который выманивал немецких шпионов. Он мне рассказал поразительный эпизод: перевербованный агент отправил в абвер, Канарису, нашу телеграмму, просил прислать ему помощников, оружие, вторую радиостанцию. А дело-то было аналогично той истории, которую великолепно написал Богомолов в «Августе сорок четвертого». Так что, понимаете, поражение было невозможно просто-напросто, была необходима победа. А перевербованный агент, отправив нашу телеграмму, возьми да умри от разрыва сердца. А тут от службы Канариса приходит шифровка, просят уточнить детали. А каждый агент имеет свой радиопочерк, обмануть противника в этом смысле трудно, почти невозможно. Как быть? Послали ответ: «Передачу веду левой рукой, потому что во время бомбежки правая была ранена». Немедленный вопрос: «Как здоровье Игоря?» А это сигнал тревоги, агент нам все рассказал. Отвечаем успокоительно: «Игорь уехал из лазарета в Харьков к тете Люде». Но и это не устроило Канариса. Они послали шифровку другому своему агенту с требованием перейти линию фронта, встретившись предварительно с тем, который помер, удостовериться, что у того действительно ранена рука. Что делать? Как бы вы поступили?
— Я не знаю, — ответил Ухов.
— Подумайте. Не торопитесь. Кстати, агент, которого они вызывали к себе, тоже сидел у Федорова. Как бы вы поступили?
— Сообщил бы, что нет возможности перейти линию фронта.
— Не ответ для Канариса.
Карлов сказал:
— Если не ответ — значит, операция провалена.
— Тоже не ответ. Операция — мы ж уговорились — не имела права быть проваленной; провались тогда эта операция — не быть ныне Федорову моим начальником.
— Ну не мучьте, — сказал Карлов.
— Федоров провел неделю с агентом, которого вызывал Канарис. Русский, попал в плен, сломался, ушел к Власову, оттуда забрали в разведцентр абвера. Федоров с ним чуть не в одной комнате жил, рассматривал его, он убежден был, что и в противнике можно отыскать человека. А все это время чекисты искали — во взбаламученной эвакуацией стране — родных этого самого агента. И нашли его младшего брата. На фронте нашли. И привезли самолетом под Москву. И Федоров устроил братьям встречу, отпустив их в Москву. Они вернулись вечером следующего дня, а через неделю агент улетел к Канарису, вернулся потом, операция была выиграна. Разве это не тема? Отпустить врага? Разве не интересно для художника — описать ощущения Федорова до того дня, пока шифровка от Канариса не пошли снова к тому, кто был «ранен в руку»?
— Сюжет для фильма, — сказал Карлов.
— Что ж мне с моим сценаристом делать? — вздохнул Ухов. — Задушить? Он не сечет, понимаете?
— Пригласите автора диалогов, — посоветовал Константинов. — На Западе в кино работают умные люди; заметьте, как часто они приглашают писателя прописать диалоги, хорошего причем писателя…
— Хорошему писателю и платят хорошо, — сказал Ухов.
— И еще: хотя фактура у вашего шпиона достоверна, однако он не тянет, право же.
Ухов обернулся к монтажнице Маше:
— Покажите нам фото других актеров. По фактуре очень похож Аверкин, у нас он есть на пленке?
— Есть.
— Просто-напросто двойник, но плохо с пластикой, — пояснил Ухов.
Зажужжала камера, и Константинов даже зажмурился: актер, которого ему сейчас показывали, был действительно как две капли воды похож на того, который так топорно играл шпиона.
— Вы что, гримировали его? — спросил Константинов.
— Да. Риммочка у нас гений, — ответил Карлов, — она умеет добиваться абсолютного сходства.
— Невероятно, — сказал Константинов, чувствуя странное, необъяснимое волнение, — совершенно невероятно.
— Кино — синтез невероятного, — рассмеялся вдруг Карлов. — У меня недавно умер актер, играл главного героя, а у нас осталось три сцены с ним, представляете? Переснимать весь фильм? Невозможно, никто на это денег не даст. Тогда я нашел дублера и со спины, а кое-где в профиль доснял эти три сцены — никто, даже профессионалы, не заметил подставы.
Константинов рассмеялся, потом вдруг поднялся, надел пиджак, рассеянно полез за сигарой.
— Товарищи, извините, я должен уехать.
Вернувшись в КГБ, Константинов лифта дожидаться не стал, взмахнул к себе на пятый этаж, вызвал Гмырю и Проскурина.