Третья карта - Семенов Юлиан Семенович. Страница 42
– Вы предполагаете организацию власти, подобной режимам Тиссо и Павелича?
– Тиссо мы создали, чтобы успокоить Хорти; Павелич – это кость, брошенная Муссолини. Здесь будет иное образование, чисто вассального порядка.
Именно это и надо было выяснить Штирлицу. Фохт сказал то, что говорить был не должен. «Вассальное образование» входило в сферу его личного интереса значительно в большей степени, чем в сферу интересов фюрера. В этом «вассальном образовании» он рассчитывал получить пост, который прибавил бы квадратиков на его погонах и поднял его на следующую ступеньку в нацистской иерархии. Но Фохт не понимал, что в данном случае его личная заинтересованность входила в противоречие с идеей Гитлера, который никогда, ни разу, ни в одном своем выступлении не говорил о возможности создания каких-либо «образований» на территории Советского Союза: только жизненное пространство для немецких колонистов! Никаких поблажек украинцам, белорусам, россиянам – все это материал для ликвидации, депортации, колонизации, не больше.
Выпускник Иваново-Вознесенского технологического института Альфред Розенберг, имперский министр восточных территорий и шеф международного отдела НСДАП, хотел делом доказать фюреру, что практика его министерства окажется более действенной, чем работа полиции Гиммлера и надзор гауляйтера Коха, ставленника партийной канцелярии Бормана.
«Центр.
Настаиваю на точной дате войны – ночь 22.6.
Юстас».
КУРТ ШТРАММ (V)
– Поймите же, мой дорогой, – все тем же ровным, лишенным каких бы то ни было интонаций голосом продолжал седой штандартенфюрер, – вы обречены на то, чтобы сказать правду. Человек, попав в Карлсбад, если только он не поражен раком, должен выздороветь. Человек, если он любит прекрасную, веселую, умную женщину, должен стать счастливым рогоносцем. Человек, оказавшийся в нашей тюрьме, должен сказать всю правду. Мы учитываем особенности немецкого национального характера, который выверен прагматизмом мышления миллионов наших предков.
Курт закашлялся, подавшись вперед. Тело его сотрясалось, в уголках рта появилась мокрота. («И губы у вас, как у обиженной девушки, и ямочка угадывается на щеке, – улыбалась ему Ингрид Боден-Граузе, – разве таким должен быть настоящий мужчина, мой милый и хороший друг?»).
«Сейчас можно падать, – подумал Курт. – Хотя нет, еще рано. Он ни разу не посмотрел на меня, он все время разглядывал свои ногти. Если я сейчас упаду, это может показаться неестественным. Надо упасть, когда кашель станет особенно затяжным. И про Ингрид я сейчас вспомнил потому, что мне не хватает ее силы и спокойствия, и еще я очень хочу, чтобы она увидела меня сейчас и поняла свою неправоту, когда говорила про мои губы и ямочку на щеке. Господи, а ведь это желание рождено мстительностью, как же не стыдно, а? Ведь я ей мщу, доказывая ее неправоту, а мстительность – самое недостойное качество в человеке…»
– Согласитесь, что я более прав, чем вы, – продолжал штандартенфюрер, – согласитесь, ибо это, увы, логично.
«Нет, мстительность не есть самое недостойное в человеке. Другое дело, что качество это плебейское в такой же мере, как и господское, но не аристократическое. Оно родилось в сознании раба, который имел право отомстить господину за свои унижения. Нет, не имел права. Он мог и обязан был победить господина. Он обязан был добиваться свободы. А свободный человек мстить не может. Карать – да, мстить – нет».
– Немец вернее других понимает скрытую логику мысли и поступка, – монотонно продолжал штандартенфюрер, и Курт лишь урывками воспринимал его слова, когда хотел этого, когда он нуждался в паузе, ибо мозг его был разгорячен, как и тело. – Немец, как никто другой на земле, понимает первопричину необходимости… Вы невнимательно слушаете меня… А зря. Я даю вам дельные советы, которые ни к чему вас не обязывают.
«Он не поднял на меня глаз, – отметил Курт, понимая, что вот-вот начнется затяжной кашель, – он умеет предчувствовать, и он может угадать мое решение, и тогда я погиб».
– В понятие первопричины необходимости я включаю целый ряд компонентов, господин Штрамм. Первый компонент – это тюрьма, а здесь все особое, даже время. Здесь время работает против вас. Второй компонент: рано или поздно вы ощутите свою о с о б о с т ь, весь ужас, сокрытый в невозможности распоряжаться мозгом и телом. Третий компонент: мы не позволим вам сделать какую-нибудь глупость, вроде самоубийства или тяжкого телесного членовредительства. Четвертый компонент: чем дальше, тем явственнее вы будете видеть возможность, которую мы даем вам для того, чтобы вернуться к прежней жизни и привычной деятельности, требуя от вас взамен лишь одно – правду. И, наконец, последнее: в тюрьме вы ощущаете свою малость. Это особенно страшно, ибо, как правило, люди вашего круга мнят себя личностями недюжинными, крупными, а может быть, таковыми и являются на самом деле. Мы заставляем понять такого рода недюжинного врага его незначительность, выделив ему в следователи человека низшего порядка, который властен задавать вопрос и может – любыми способами – добиться ответа. Пусть даже заведомо лживого ответа. Диалог неравенства приведет к тем результатам, в которых заинтересован я. Понимаете? Тюрьма – это государственный институт особого рода, а допрос – диалог исключительного порядка. В тюрьме вы, свободный человек, чувствуете свою несвободу совершенно особенным образом: вы соглашаетесь с несвободой, вы принимаете этот факт как данность. Но ведь человек рожден свободным. И это постоянное клокотание разностей сломит вас, подточит изнутри. Вы по прошествии времени потянетесь к следователю, как к родному: вы будете искать в его словах намек, снисхождение, сочувствие; вы будете противиться этому; вы станете ненавидеть себя, когда вас вернут в камеру, вы будете проклинать себя за те слова, которые сорвались у вас с языка, но и на следующий день, а скорее всего через несколько дней – надо дать возможность накопить в душе желание надеяться – вы снова будете говорить, и в потоке лжи я увижу крупицу правды. А потом мы докажем, что вы преступили грань, и вы согласитесь с этим, и за час до казни вы будете желать только одного: увидеть меня, получить от меня утешение, ибо постепенно я стану вашим другом, который сострадает вам и старается понять вашу правду. Мне, впрочем, это действительно необходимо: возможно, ваш опыт поможет нам удержать от аналогичных ошибок десяток других людей.
Кашель собрался. Он был словно комок в легких. Он был желтый, мокрый, горячий. Он вырвался изо рта стоном, воплем, мокротой. Курта било частыми, замирающими судорогами, он мешал себе, задерживал дыхание, хрипел, извивался до тех пор, пока не потемнело в глазах и не стало тяжело и гулко в голове, и тогда он повалился вперед, и седой штандартенфюрер поднял наконец глаза от своих ровных квадратных розоватых ногтей. Он смотрел на Курта, на его взъерошенный затылок оценивающим спокойным взглядом, дождался, пока приступ кашля прекратился, а потом, подойдя к арестанту, опустился перед ним на корточки, достал крахмальный платок, вытер потрескавшиеся губы Курта и тихонько сказал:
– У вас плохо с легкими после того случая в горах, да?
Курт, чувствуя нарастающее клокотание в себе, кивнул головой.
– Если бы не Ингрид Боден-Граузе, вы бы уже тогда погибли, бедный господин Штрамм…
Курт снова кивнул головой.
– Я не слышу вас, – совсем тихо сказал штандартенфюрер. – Вы мне скажите только одно слово: «да» или «нет».
– Да, – ответил Курт.
– Ну вот, а теперь откашляйтесь, – сказал седой и поднялся. – Я налью вам воды, и станем беседовать… О прошлом, только о прошлом.
Курт поднял голову, посмотрел на штандартенфюрера с мольбой, с восхищением, со страданием и прошептал:
– Да.
А потом согнулся пополам от нового, еще более длительного приступа кашля.