Экспансия – III - Семенов Юлиан Семенович. Страница 33

Именно тогда Хойзингер и начал мучительно вспоминать те эпизоды жизни, которые бы позволили обратить их в свою защиту; чем дальше, тем чаще он возвращался мыслью к заговору против Гитлера.

В конце концов он решил, что наиболее надежными гарантами для его спасения будут «бессловесные» — те, кого фюрер повесил; уже после краха Хойзингер узнал, что еще в тридцать шестом году Гердлер, бывший мэр Кельна, организовал кружок «Среда», в котором собирались оппозиционеры, не имевшие, однако, связей с военными; их несогласие с режимом проявлялось в застольных разговорах, смысл которых сводился к тому, что Гитлер портит национальную идею излишней жестокостью, излишним тоталитаризмом и желанием решать все вопросы внутренней и внешней политики самому, не прислушиваясь к ученым, военным и экономистам; причем, подчеркивал Гердлер, призывы фюрера «принимать участие в общенациональном строительстве» являются бумажкой, пшиком, ибо все заранее предусмотрено и расписано им и его ближайшим окружением, высказывание собственного мнения чревато опалой, а то и хуже того — заключением в концлагерь; с Гердлером он встречался дважды, до его отставки, написал в показаниях об их «добрых отношениях»; пойди, проверь, мертвые молчат!

Кружок, возглавлявшийся графом фон Мольтке-Крейзау, группировал вокруг себя аристократов и призывал к миру; всякий разговор об устранении фюрера немедленно прерывался; неосуществившийся заговор фельдмаршала Бека и генерала Гальдера был бунтом на коленях: военные были убеждены, что нападение Гитлера на Чехословакию вызовет ответный удар Франции, Англии и России, крах неминуем; было предложено отдать Гитлера под суд, обвинив в некомпетентности, восстановить монархию и начать мирные переговоры с Западом. Путч был готов, войска могли выполнить приказ об устранении фюрера, если бы британский и французский премьеры не подписали в Мюнхене позорный договор с Гитлером, отдав ему Прагу; дело умерло, не начавшись; Бек и Гальдер не смотрели друг другу в глаза; люди из кружка Мольтке разъехались в свои поместья, власть Гитлера сделалась абсолютной.

Когда после падения Варшавы Гитлер решил сломить Францию и Англию, фельдмаршал Бек и Вицлебен, понимая, что это новая мировая война, снова решили убрать фюрера; вопрос упирался в то, как отнесутся к этому их коллеги в генеральном штабе; с Хойзингером — впрямую — не говорили, слишком быстро растет, верен фюреру; Гальдер махнул рукой: «Господа, пусть танки катятся вперед, ставки сделаны, не время менять условия игры».

Адъютант генерала фон Трескова, одного из героев заговора двадцатого июля, Фабиан фон Шлабрендорф остался — каким-то чудом — в живых, несмотря на то что все его товарищи были казнены… Он-то и дал показания, что заговорщики имели две реальные возможности убрать Гитлера в сорок третьем году, когда он прилетел в штаб группы армий «Центр». Однако, показывал Шлабрендорф, убийство Гитлера неминуемо повлекло бы за собой гибель фельдмаршала Клюге и других военных, которые входили в число тех, кто понял неизбежность краха рейха; «мы не могли пойти на то, чтобы взрывать своих же людей вместе с Гитлером; с ним должны были погибнуть лишь его самые верные палладины»; двадцатого июля полковник Штауфенберг передал портфель с бомбой адъютанту Хойзингера полковнику Брандту; бункер Гитлера должен был оказаться могилой не только для фюрера, но и для Кейтеля, Йодля и Хойзингера; как же доказать, что я был в числе тех, кто сражался против Гитлера?! Как убедить американцев в том, что я был с группой Штауфенберга?! Разве заговорщики убивают своих?!

Более всего Хойзингер — после того, как был посажен американцами в тюрьму, — страшился того, что в их руки могут попасть материалы гестапо о том, как он давал показания; после покушения двадцатого июля гестапо взяло показания у всех, даже у Гитлера.

Хойзингер — в результате длительных раздумий — выдвинул версию, что после взрыва двадцатого июля он был брошен гестапо в подвалы на Принц Альбрехтштрассе.

А если они найдут документы о том, что я на самом деле лежал в госпитале для генералов, спросил он себя со страхом. А если сохранились кадры кинохроники, когда фюрер приезжал в наш госпиталь и пожимал каждому из нас, пролившему за него кровь, руку? Как быть с этим? Нужно еще найти эти кадры, возражал он себе. Они могли сгореть во время бомбежек, они должны сгореть, они не имеют права остаться, а если и остались, надо сделать все, чтобы патриоты Германии уничтожили их. Он думал так не без оснований, — уже состоялся первый контакт с людьми

Гелена, начался сорок шестой год, и чья-то добрая рука вычеркнула его имя из списка главных военных преступников, сделав всего лишь свидетелем; три человека определяли сущность гитлеровского вермахта: Кейтель, Йодль и Хойзингер. Кто и как смог сделать так, что его вывели из процесса? «Скорректированная информация» — этот термин значительно более разумен, чем грубое «ложь», — он угоден ныне, этим и следует руководствоваться…

Однако, когда его вызвал американский следователь и дал прочитать архивные документы гестапо, у Хойзингера подкосились ноги.

Американец был молод, достаточно интеллигентен, представился холодно, пренебрежительно: «Я Дин Эллэн, из военной прокуратуры, есть ли у вас ко мне отводы? Пользуясь правом заключенного, вы вправе отвести меня, потребовав себе другого следователя». — «Нет, отчего же, я еще не начал с вами собеседования, я никого никогда ни в чем загодя не обвиняю, это удел победителей». — «Об этом много пишут в правой прессе, конечно, возможны разные толкования, — согласился следователь, — но сейчас мне бы хотелось получить конкретные ответы: насколько тексты ваших допросов чиновником гестапо соответствуют правде? Нет ли подтасовок? Заведомых неточностей? Сколь верно зафиксированы ваши объяснения? Применялись ли пытки, подобные тем, которым были подвергнуты фельдмаршал Вицлебен, генерал Филльгибль и их мужественные коллеги?» — «Я подвергался моральным пыткам, господин Эллэн, не знаю, какие страшнее». — «Видимо, фюрер показывал вам фильм о казни участников покушения? По-моему, все генералы и офицеры обязаны были просмотреть этот фильм…» — «Я его не видел». — «Подумайте, Хойзингер, у вас есть время… Я не буду вам мешать читать документы? Могу отойти к окну». — «Нет, нет, господин Эллэн, вы мне нисколько не мешаете. Не будете ли столь любезны дать мне карандаш и бумагу, чтобы я мог делать заметки?» — «Да, пожалуйста».

Открыв папку, увидав орла и свастику, тот знак, под которым он прожил последние двенадцать лет, генерал испытал леденящее чувство ужаса: боже мой, неужели это все было со мной?! Неужели я растворил свой талант в личности психически больного человека, одержимого страстью говорить, говорить, говорить, бесконечно поучая окружающих?! Неужели я, зная, что служу маньяку, — да, да, я знал это — мог стоять на парадах, вытянув руку в их идиотском приветствии?! Неужели я не отдавал себе отчета в том, что вся доктрина Гитлера есть мракобесие и фиглярство, обреченное на сокрушительное поражение, и вопрос лишь во времени, ни в чем другом?!

Он пожалел, что так и не научился толком курить, машинально похлопал себя по карманам, потом жалостливо взмолился: всевышний, дай мне сил, чтобы пережить тот ужас, который навлек на меня тиран! Спаси меня, я же был маленьким винтиком в его машине ужаса, что я мог?!

— Что вы ищите? — спросил Эллэн. — Очки?

— Нет, нет, благодарю, это чисто машинальный жест.

Эллэн знал обо всех машинальных жестах арестованных генералов, этим занимались тюремные психиатры, наблюдавшие каждого заключенного в течение вот уже года; растерян, понял Эллэн, еще бы, на его месте я бы тоже растерялся.

«Следователь гестапо. — Г-н Хойзингер, вы признаете, что в течение ряда лет были в оппозиции фюреру?

Хойзингер. — Ни в коем случае. Я, правда, не одобрял все его военные решения… В то же время я всегда считал необходимым стоять на страже интересов наших героических фронтовиков.