Валькирия - Семенова Мария Васильевна. Страница 90

Вождь приходил в горницу, и малыши не просыпались, когда он брал их из колыбелек. А когда плакали – у него на руках смолкали немедля...

Между тем жизнь шла своим чередом. Однажды зябкий рассвет застал у ворот крепости стайку парней, оружных луками и топорами. Ребята переминались, разглядывали черепа на столбах. Был у них и вожак – рыжий парень немного младше меня. Когда открыли ворота, он первым набрался храбрости и поклонился вождю:

– Возьми в молодшие, Мстивой Стойгневич... тебе и князю твоему Рюрику хотим послужить.

Ну точно как мы с Яруном прошлой зимой. И даже берестяные кузовки были совсем как наши. Варяг оглядел плечистого молодца:

– Величать тебя как?

– Твердятой дома звали, господине... Вождь подумал немного – и вдруг кивнул на меня:

– Зиме Желановне копьё и щит носить станешь, если возьмёт.

Твердята вскинул глаза, не веря и почти решив – шутят либо ослышался. Но косища моя лежала на пуди, и бедный парень пошёл сперва пятнами, потом занялся весь, как спелая клюква, вынутая из-под снега, – лоб, щёки, шея, сколько было видно из ворота.

– Это ей, что ли? – сказал, запинаясь. Ребята потом говорили, лицо у меня сделалось деревянное. Я носила воинский пояс, мой меч знал вкус крови, а глаза видали такое, чего этому Твердяте во сне не приснится. Но... я была девка. Я готова была с головою уйти под горючие камни, в сырые пещеры, где змей Волос хранит земные богатства... Нет, не стану я ничего говорить.

– Ей, – кивнул воевода. – А не любо, так я никого силком не держу.

Мне показалось, Твердяте некуда было дольше краснеть, но он умудрился. Может, успел уже услыхать от кого-нибудь, что это значит – быть отроком. Он старался не глядеть на меня:

– Любо, вождь...

Однажды мне бросилось в глаза, что воевода занемог. Я только диву давалась, и как это ничего не заметили вятшие гридни, не первое лето спавшие у его очага, даже мой наставник, всё видевший зорче других. Я пошла к старику...

– Где он там, веди, – велел сразу же Хаген. Варяг сидел на крыльце дружинного дома, и рядом, положив сивую морду хозяину на колено, дремала Арва. Воевода рассеянно гладил, почёсывая, тряпочные мягкие уши. Плотица, сидевший с другой стороны, в раздумье выстукивал крепкими ногтями по своей деревянной ноге. Между ним и вождём лежала расчерченная доска. Шагали с клетки на клетку послушные ратники, вырезанные из моржового зуба. Мой Хаген всех лучше играл в эту игру, мне ни разу не приходилось напоминать ему, как стояли фигурки. Я тоже умела, но не любила – на мой женский ум это было что лить из пустого в порожнее.

Вождь поднял голову, когда мы подошли.

– Ты заболел, – сказал Хаген. – Тебя лихорадит. Ему не потребовалось речей, он слышал дыхание. Он говорил по-галатски, чтобы не очень поняли отроки возившиеся во дворе. Нечего им, не ведавшим Посвящения, толковать о немочи воеводы. Плотица свёл брови, приглядываясь:

– То-то я тебя в одно утро трижды побил!.. – Веред на руку сел, – сказал Мстивой равнодушно.

Я уже разглядела – он неохотно двигал правой рукой. У меня никогда не было вередов, но братья страдали. Плотица досадливо зарычал в бороду, потом поманил пальцем детского:

– Испеки луковицу.

Мальчишка сунул деревянный меч за пояс и кинулся со всех ног.

– Хорошие вожди не бывают паршивыми, – проговорил воевода вновь по-галатски. Знал ли он, что я понимаю.

– Не болтай! – озлился Плотица.

– Я не болтаю, – сказал вождь. И я вспомнила, холодея: клеть, где жили датчане, была покрыта берёстой. Он не входил на порог, но что, если страшный последний запрет уже дохнул ядовитым дыханием, отнимая правду вождя, предрекая скорую гибель?

Детский вернулся, принёс луковку в рукаве, натянутом на ладонь. Плотица перенял её ороговелой рукой, способной поднять живой уголь из очага. Вынул нож:

– Давай, где у тебя...

– Хорошо, не штаны снимать, – усмехнулся воевода. Развязал тесьму и поднял рукав, обнажая твёрдую шишку выше локтя. Плотица разрезал луковицу, приложил дымящимся нутром к шишке и крепко привил. Сам опустил рукав, завязал ветхую выцветшую тесёмку. Варяг стерпел всё это безропотно, но у меня встал перед глазами Славомир на палубе датского корабля. Славомир тоже не жаловался на раны. И он не нарушил ни одного своего гейса. Не спал ногами на север, не ел утиных яиц...

В тот же день я смешала листы мать-и-мачехи, мяты и подорожника, залила кипятком и закутала потеплее. Я была бы плохим кметем, если бы ничего не сделала для вождя. К вечеру настоялось доброе снадобье; у братьев вереды пропадали, если дня по три пили его. Я чисто вымыла глиняную чашку и нацедила в неё горячего зелья, сладковато пахнувшего сеном.

– Снеси воеводе, – попросила я Блуда.

– А сама что? – съязвил новогородец. – Сердце заячье проглотила?

Он был прав. Ныне я редко пятилась и от вятших мужей. Я выучилась метать сулицы двумя руками одновременно, и обе втыкались, куда метила. Я ни за чьей спиной не пряталась в битве, и даже Хауку не легко было меня одолеть... но перед вождём я до веку буду стоять, как в Посвящение, в день, когда обагряли мечи.

– Испей... – поклонилась я ему перед вечерней. Он посмотрел на пар, завивавшийся над чашкой, и я немедленно вспомнила, как мать протягивала ему молоко. Кровью обернулось ему то молоко. Ой, не лезть бы мне, куда не просили, тут кабы ещё десять вередов не вскочило из-за меня...

– Поставь, – сказал воевода. Я поставила и отошла, как отстегали меня, ноги гадко дрожали. Я так и не посмотрела, взял ли он снадобье. Наверное, взял, не отказываться же снова от угощения. Или запрет, однажды нарушенный, не мстит второй раз?..

Вечером, когда я уже привычно подходила к клети, где жили датчане, меня встретил нежданный смех из-за двери, и я остановилась. Так смеются ражие парни на грубую шутку о женщине. Я различила смех Хаука. До сих пор он с трудом говорил, а чаще шептал. Радость плеснула тёплой волной. Подумаешь, отстегал воевода, есть и другие люди на свете.

Хаук сказал:

– Мне теперь только свистнуть, сама прибежит.

Я опустила руку, протянутую к двери.

– Расскажешь потом, на кого она больше похожа, на девку или на парня, – проворчал старший датчанин.