Семья Поланецких - Сенкевич Генрик. Страница 10
– Иди! – театральным жестом простирая руку вперед, вскричал Плавицкий. – Продавай жидам родное гнездо, но помни: мое проклятие и тех, кто здесь жил, всюду настигнет тебя!
С побледневшим от ярости лицом Поланецкий выскочил из комнаты, ища в гостиной шляпу и бранясь на чем свет стоит. Шляпа наконец нашлась, но только он хотел пойти посмотреть, не подана ли бричка, как вошла Марыня. При виде ее он поостыл немного, но, сообразив, что она всем тут заправляет, снова вспылил:
– Прощайте! Не желаю больше иметь никакого дела с вашим батюшкой. Вместо того чтобы вернуть деньги, он сначала меня благословил, потом мергель предложил, а напоследок проклял. Ничего себе, оригинальный способ платить долги…
В первую минуту Марыня хотела протянуть ему руку и сказать: «Негодование ваше мне понятно. Я сама была только что у отца, упрашивала его уплатить вам в первую очередь. Вы вольны поступать с нами, с Кшеменем как вам угодно, но не вините меня в злонамеренности, не думайте обо мне плохо».
Рука уже готова была протянуться, слова – слететь с губ, но Поланецкий, распалясь, совсем потерял самообладание.
– Довожу это до вашего сведения, – прибавил он, – потому что в первый вечер, когда я заговорил о деньгах, вы изволили оскорбиться и отослали меня к отцу. Благодарю за дельный совет, но он выгоден вам, а не мне, так что о дальнейшем я уж сам позабочусь.
Марыня закусила губы, на глазах ее выступили слезы негодования и обиды.
– Вы, конечно, можете меня оскорблять, заступиться за меня некому, – вскинув голову, сказала она.
И пошла к двери, чувствуя себя безмерно униженной и думая с горечью: вот награда за труд, в который она вкладывает все силы, весь пыл своей юной, чистой души. Поланецкий понял, что хватил через край. Он был отходчив, и гнев его моментально сменился жалостью. Он кинулся было за ней, готовый просить прощения, но поздно: Марыня удалилась.
Это еще больше его разъярило. Но злился он теперь и на самого себя. Ни с кем не простясь, уселся он в бричку, которую тем временем подали к крыльцу, и покинул Кшемень. Гнев душил его, и он ни о чем не мог думать, кроме мести. «Продам, за треть цены продам, пусть имущество описывают! Продам, даже если деньги не понадобятся, – просто назло!»
Гневное намерение сменилось твердым и непоколебимым решением. А поскольку Поланецкий был не из числа тех, кто не держит слова, данного даже самому себе, теперь оставалось только найти охотника приобрести закладную, взыскать деньги по которой значило, впрочем, в полном смысле обломать зубы о кремень.
Бричка меж тем из аллеи выехала на открытую полевую дорогу. Поланецкий, придя понемногу в себя, стал думать о Марыне; мысли и впечатления сменялись, как в калейдоскопе: то он представлял себе ее лицо и фигуру, то вспоминал их воскресный разговор и как она была мила, и неприязненное чувство сменялось жалостью к ней, а жалость – опять злостью, ожесточением и недовольством собой, которое еще сильней восстанавливало против нее. И каждое чувство попеременно овладевая им, освещало все своим светом. Вспоминая ее стройную фигуру, глаза и темные волосы, большой, но красиво очерченный рот, кроткое лицо, он не испытывал к ней ничего, кроме симпатии. «Что-то чистое, девичье есть в ней», – подумал он; но вместе с тем губы, стан и плечи выдавали женщину, и было это особенно привлекательно. Вспомнились и ее приятный голос, спокойный взгляд и несомненная доброта. И он стал клясть себя при мысли, как груб был с ней перед отъездом, каким разговаривал тоном. «Если отец ее – старый фигляр, плут и дурак, – говорил он себе, – и она это знает, тем горше ее положение. Что же из этого следует? А то, что любой человек, у кого есть хоть капля сострадания, понял бы это и пожалел бедную, измученную девушку, а не накидывался на нее, как это сделал я». И он готов был пощечин себе надавать, представляя, как бы их сблизило и как она была бы ему признательна, прояви он после ссоры с ее отцом должную деликатность. Она протянула бы обе руки на прощанье, он бы поцеловал их, и они расстались бы друзьями. «Черт бы побрал эти деньги, – повторял он мысленно, – а заодно и меня!» Совершена непоправимая ошибка, и сознание этого лишало всякого душевного равновесия, толкая на путь, неправильность которого была для него очевидна. И он опять принимался за свой монолог: «И черт с ним, пускай все прахом идет! Продам закладную, и пусть у них описывают имущество, из дома выгоняют, поступит старик в какую-нибудь должность, а она – в гувернантки или за Гонтовского пойдет…» Нет, что угодно, только не это! Да он шею ему свернет! Пусть выходит за кого хочет, но не за этого болвана, увальня, невежу. И на голову бедняги Гонтовского так и посыпались нелестные эпитеты; вся злость обратилась против него, точно он был всему причиной. Свирепей людоеда приехал Поланецкий в Чернев на станцию, и попадись ему сейчас Гонтовский, он зубами впился бы ему в загривок, совсем как Уголино. К счастью, вместо Гонтовского он увидел несколько железнодорожных служащих, мужиков да евреев – и умное, страдальческое лицо советника Ямиша. Тот узнал его и, когда подошел поезд, пригласил к себе в отдельное купе, предоставлявшееся ему по знакомству с начальником станции.
– Знавал, знавал я вашего батюшку, – сказал он, – знавал еще в лучшие его времена. Жена моя родом из тех мест. Помнится, Звихов, Вженчонца, Моцаже и Розвады принадлежали ему в Люблинском воеводстве. Знатное состояние! Дедушка ваш был в тех краях одним из самых крупных землевладельцев. А теперь… земли, наверно, в другие руки перешли?
– Не теперь, давно уже. Отец еще при жизни все состояние потерял. Болел, приходилось в Ницце жить, и хозяйство без присмотра в полный упадок пришло. Не получи мать наследство, уже после его смерти, нам совсем было бы худо.
– Зато вы преуспеваете. Имел я с вашей конторой дело через Абдульского – хмель вам продавал.
– Через посредство Абдульского?
– Да, и признаться, остался доволен. Ценой меня не обидели, и я убедился, что дело у вас ведется честно.
– Иначе нельзя. Компаньон мой, Бигель, – человек порядочный, я тоже Плавицкому не чета, – отвечал Поланецкий.
– Почему Плавицкому? – спросил удивленный Ямиш.
И Поланецкий, чье раздражение еще не улеглось, рассказал о происшедшем.
– Гм! В таком случае разрешите мне ответить откровенностью на откровенность, хоть он вам и родня, – заметил Ямиш.
– Какая родня! Его первая жена была родственницей и подругой моей матери – только и всего.
– Я его с детства знаю. Человек он неплохой, но испорченный. Единственный сын, которого сначала баловали родители, а потом – жены. Добрые, кроткого нрава, они обе молились на него. Всю жизнь он был словно солнце, вокруг которого остальные обращались как планеты, ну и привык считать, что люди ему всем обязаны, а он им – ничем. Когда единственным мерилом добра и зла становятся собственные удобства, очень легко о всякой морали позабыть. Плавицкий – человек самовлюбленный и распущенный; самовлюбленный потому, что всегда высоко мнил о себе, распущенный оттого, что никогда ни в чем не знал отказа. Постепенно то и другое так глубоко въелось, что стало второй натурой. Позже обстоятельства изменились к худшему, чтобы противостоять им, нужен был характер, а он всегда был бесхарактерным и начал прибегать к разным уверткам, ну и привык так жить в конце концов. Земля, скажу я вам, нас и облагораживает, и развращает. Один мой знакомый, обанкротившись, все, бывало, говаривал: «Это не я верчусь, она мной вертит». И он прав отчасти. Все мы рабы собственности, особенно земельной.
– Знаете, – сказал Поланецкий, – меня, хоть в роду моем все полагали свое благополучие в земле, к сельскому хозяйству не тянет. Знаю, что земледелие всегда будет существовать, без этого нельзя, но в теперешнем виде у него будущности нет. Все вы обречены.
– Я тоже на этот счет не обольщаюсь. Во всей Европе сельское хозяйство переживает упадок, это общеизвестно. Возьмем, к примеру, какого-нибудь помещика, у которого четверо сыновей, каждому, стало быть, достанется четверть отцовского достояния. Но каждый привык сызмала жить, как жил отец, – развязку легко предвидеть. Или же из четверых те, кто поспособнее, изберут себе иное поприще, а на земле останется самый неспособный, это уж обязательно. А бывает и так: один какой-нибудь вертопрах возьмет и промотает все, накопленное трудами многих поколений. И потом: землю возделывать мы еще умеем, а вот хозяйством управлять… А ведь хорошим администратором быть, пожалуй, поважнее, чем хорошим земледельцем. Что следует из этого? А то, что земля останется, мы же, ее владельцы, будем вынуждены ее покинуть. Но вот увидите: когда-нибудь, может быть, еще вернемся.