Семья Поланецких - Сенкевич Генрик. Страница 31
Опять наступило молчание. Они ехали по обсаженной каштанами дороге, и мелькающие стволы в свете каретных фонарей казались розоватыми.
– Несчастен – значит, терпи! – как бы подытожил Поланецкий вслух свои мысли.
Пани Эмилия склонилась над Литкой.
– Ты спишь, деточка? – спросила она.
– Нет, мамочка, – ответила девочка.
ГЛАВА XIV
– Никогда я не стремился разбогатеть, но если провидению угодно отдать нам хотя бы часть этого огромного состояния, я противиться его неисповедимой воле не стану… – сказал Плавицкий. – Мне-то оно ни к чему, мне, кроме четырех досок да тихих дочерних слез, скоро ничего не нужно будет; но тут речь о Марыне, ради которой я жид.
– Хочу обратить ваше внимание, – заметил Машко хладнокровно, – что, во-первых, шансов очень мало…
– Но почему же не принять их в расчет?..
– Во-вторых, Плошовская еще жива…
– Но из старушки песок уже сыплется… Ей сто лет в обед!
– В-третьих, она может завещать состояние на благотворительные цели…
– Но разве нельзя этому как-нибудь воспрепятствовать?
– В-четвертых, вы приходитесь ей очень дальней родней. Этак всех можно в Польше за родственников счесть.
– Но более близких у нес же нет.
– А Поланецкий тоже ведь ваш родственник?
– Ничего подобного! Моя первая жена была в родстве с ним, а не я.
– А Букацкий?
– Да что вы! Букацкий – двоюродный брат жены моего шурина.
– А другой родни у вас нет?
– Гонтовские из Ялбжикова считают, что мы в родстве. Но знаете ведь, как оно бывает… Каждый говорит о себе то, что ему лестно… Так что оставим Гонтовского.
Машко нарочно разрисовывал сначала трудности, прежде чем подать какую-то надежду.
– У нас все охочи до наследства и, едва где что объявится, слетаются со всех сторон, как воробьи на пшеницу… Так что все зависит от того, кто раньше заявит свои права, чем их подкрепит и, наконец, кто будет их защищать. Не забывайте: опытный, предприимчивый адвокат и самую малость может обратить на пользу дела, а неопытный и пассивный при обилии доказательств ничего не добьется.
– Это я сам знаю. У меня всегда дел было – вот…
И он провел по горлу.
– Вдобавок легко стать игрушкой в чьих-нибудь руках, жулик может ободрать вас как липку, – прибавил Машко.
– Я надеюсь, вы не откажете нам в дружеской услуге в случае надобности.
– Можете не сомневаться, – изрек Машко с важностью, – к вам и панне Марыне я питаю истинно родственные чувства.
– Благодарю вас от имени сироты, – ответил Плавицкий.
Волнение помешало ему продолжить.
– Если хотите, чтобы я защищал ваши интересы в этcм деле, – Машко принял серьезный вид, – в деле, которое, как я вас предупредил, может кончиться ничем, дайте мне полномочия, и в этом деле, и в остальных… Вы догадываетесь, уважаемый пан Плавицкий, что я имею в виду. – И молодой человек взял Плавицкого за локоть. – Так сделайте одолжение, выслушайте меня внимательно.
Он понизил голос и, хотя в комнате никого не было, заговорил совсем доверительно. Доверительно, но вместе с тем с достоинством и сдержанностью, подобающей человеку, который знает себе цену.
Плавицкий то закрывал глаза, то прижимал Машко руку и под конец сказал:
– Прошу в гостиную, я пришлю туда Марыню. Что уж она скажет, не знаю, но все в божьей воле. Я всегда вас ценил, а сейчас ценю еще больше… И – вот вам мой ответ!
Он широко раскрыл объятия, а Машко склонился к нему, повторяя не без волнения, но со значительностью:
– Благодарю вас, благодарю!
В следующую минуту он уже был в гостиной.
Марыня вышла к нему с лицом очень бледным, но спокойным, Машко подвинул ей стул и сел сам.
– Я здесь с ведома и разрешения вашего отца, – заговорил он. – И в том, что я сейчас скажу, не будет для вас ничего неожиданного. Молчание мое говорило о том же – и вы догадывались, что оно значит. Но настало время словами выразить мои чувства, и я делаю это, обращаясь к вашему сердцу и вашему разуму. Я вас люблю и готов быть опорой в вашей жизни, а вам вверяю свою и от души прошу стать моей спутницей до конца дней.
Марыня помолчала, как бы подыскивая слова.
– Я должна сказать вам прямо и честно, хотя признание это нелегко, очень нелегко; но не хочу вводить в заблуждение такого человека, как вы: я не любила вас, не люблю и никогда за вас не пойду, даже если мне вообще не суждено будет выйти замуж.
Воцарилось долгое молчание. Красные пятна на лице Машко зардели еще ярче, глаза засветились холодным, стальным блеском.
– Ответ ваш столь же решителен, сколь неожидан и прискорбен для меня. Но, может быть, прежде чем давать такой решительный отказ, вы подумали бы несколько дней.
– Вы только что сами сказали, что я догадывалась о вашем чувстве, стало быть, у меня было время разобраться в себе, и ответ мой обдуман.
– Надеюсь, вы не станете отрицать, что ваше обращение со мной давало повод заговорить с вами об этом? – спросил Машко сухо и резко.
Он был убежден: Марыня станет оправдываться, говоря, что он неправильно истолковал ее поведение, что в нем не было ничего, подающего какую-либо надежду, словом, будет увиливать, как обычно кокетки, вынужденные искупать кокетство ложью. Но она, подняв на него глаза, сказала:
– Не отпираюсь, я не всегда держала себя с вами, как должно; я виновата и очень прошу меня простить.
Машко молчал. Женщина, которая изворачивается и хитрит, вызывает презрение; женщина, которая признается в своей вине, обезоруживает противника, если у того есть хоть капля благородства, прирожденного или привитого воспитанием. В таких случаях последний и единственный шанс тронуть женское сердце – великодушно простить. И Машко, хотя перед ним разверзлась пропасть, понял это и решил все поставить на карту.
От возмущения и уязвленного самолюбия он весь дрожал, но, овладев собой, взял шляпу и, подойдя к Марыне, поднес ее руку к губам.
– Я знал, как дорог вам Кшемень, – сказал он, – и купил его лишь затем, чтобы положить к вашим ногам. Теперь я понял, что избрал неверный путь, и с безграничным сожалением отступаю. Прощения просить должен я, а не вы. Вы ни в чем не виноваты. Ваш покой дороже мне собственного счастья, и я прошу как о единственном одолжении: не упрекайте себя ни в чем. А теперь прощайте!
И ушел.
Бледная и подавленная, Марыня долго сидела неподвижно. Такого благородства она от него не ожидала. И в голове у нее пронеслось: «Тот из своекорыстных побуждений отнял у меня Кшемень, а этот купил, чтобы мне вернуть!» И Поланецкий окончательно пал в ее глазах. В эту минуту она совсем забыла, что Машко купил Кшемень не у Поланецкого, а у ее отца, и купил на выгодных условиях; вернуть же хотя и собирался, но с тем, чтобы одновременно завладеть ее рукой, избавляясь заодно от обременительной платы за него; и, наконец, Кшеменя, собственно, никто не отнимал: просто отец продал его по доброй воле, так как нашелся покупатель. Но в те минуты она не рассуждала, а противопоставляла Машко и Поланецкого, чисто по-женски превознося первого и незаслуженно принижая второго. Поступок Машко так ее растрогал, что, если б не отвращение к нему, она вернула бы его обратно. И в какой-то момент даже сказала себе, что обязана это сделать, но сил недостало.
А Машко, спускаясь по лестнице, – она не могла этого знать, – был вне себя от бешенства и отчаяния. Перед ним действительно разверзлась пропасть.
Его расчеты не оправдались; женщина, которую он полюбил по-настоящему, не отвечала ему взаимностью и отвергла его, и, хотя на словах старалась щадить его самолюбие, он был оскорблен, как никогда. До сих пор, предпринимая что-либо, Машко полагался только на свой ум и силы и всегда был уверен в успехе. Отказ Марыни поколебал эту уверенность. Впервые усомнился он в себе, впервые почувствовал, что звезда его может закатиться и его постигнет поражение на том поприще, на котором пока сопутствовала удача. Больше того: казалось, это уж случилось. Кшемень Машко купил очень выгодно, но такое большое имение было ему не по карману. Не откажи ему Марыня, он бы вышел из положения, – не пришлось бы тогда заботиться о пожизненной ренте Плавицкому и платеже за Магерувку, как это предусматривалось контрактом. Теперь же, кроме этих денег, Придется, и безотлагательно, платить тяготеющие на имении долги, так как они растут с каждым днем из-за огромных процентов, грозя ему полным разорением. А он располагает лишь кредитом, еще не подорванным, правда, но держащимся буквально на нитке; и если ниточка эта лопнет, он погиб окончательно и бесповоротно.